Нельзя понять суть каннибализма, если не принимать во внимание деление мира на "своих" и всех прочих. Круг "своих" задается прежде всего родством, затем локусом, историей, данной клятвой. Взаимные обязательства в пределах "своих" крепки, и их нарушение есть нарушение табу (сказочные сюжеты, связанные с нарушением таких табу, многочисленны и любимы фиджийцами; ср., например, нарушение жестоким Туи Тонга запретов на съедение "своих" — за это нарушение мстит ему Талинго, № И 8). Что же касается всех "других", за пределами круга "своих", то к ним обязательства неприменимы. Соответственно эти чужие могут быть принесены в жертву на каннибалистическом пиру. Главным источником фиджийского людоедства всегда были убитые (реже пленные) воины врага, и, кстати, ужаснейшим оскорблением, дающим повод к началу войны, было: "Я тебя съем". Съесть врага — значит одержать над ним гораздо большую победу, чем разорить его поля или даже предать огню его владения. Второй источник каннибализма — чужие с покоренных земель, посылаемые вождям-победителям как должная дань, вместе с ямсом, таро, свининой, тапой. Из чужих, подвластных победителям, как правило, выбирались жертвы, приносимые при закладке дома, строительстве лодок и др. И наконец, третий, редчайший (и ценимый очень высоко) источник пищи для пира каннибалов — чужой носитель сверхъестественного начала. Возможность каннибализма подобного рода объясняется уже называвшейся здесь привычной для Океании идеей единоборства человека и сверхчеловека. Отсюда — пугавшая европейцев страсть к мясу белого человека: в таком человеке скрыта особая, великая мана, обрести которую очень важно.
Мясо человека запекали в земляной печи. Как правило, для этого имелась особая печь, часто располагавшаяся за домами, в той части поселка, которая наиболее удалена от берега. Молодые люди, чьим делом было готовить кушанье, привязывали тело убитого к длинной толстой жерди лицом вниз, жердь взваливали на плечи и несли к очагу. Перенос тела сопровождался пением и возгласами, подобными тем, которые сопутствовали переносу бревен или готовой лодки (см. выше). Б. Томсон приводит пример кого текста [94, с. 107]. "Ведущий" монотонно пел:
Неси меня благодарно.
Неси меня благодарно!
Меня положат в земляную печь
[Твоей] земли, чтоб ее разжечь.
Тащи меня к себе!
Тащи меня к себе!
Тащи меня к себе!
Тащи меня к себе,
Кожу с меня снимешь! —
и носильщики постоянно отвечали ему громкими возгласами. Так же как и в случае с лодкой, процессия замирала, как только песня прерывалась.
Традиционно фиджийцы брали всю пищу руками, но мбокола (общее название человеческого мяса; исходное значение слова, по-видимому, "сытная пища") всегда ели большими длиннозубыми деревянными вилками, которые составляли семейную реликвию, тщательно хранились, передавались по наследству и, так же как лодки и палицы, имели имена. Первым полагалось есть туловище [36, с. 164-165]. Голову жертвы зарывали в землю: по океанийским представлениям, наибольшая мана заключается именно в голове (ср. в связи с этим непропорционально большие головы многих статуй на различных островах), и никому, даже самому высокому вождю, она не под силу. Сердце и язык как вместилище особой, сверхъестественной силы съедал вождь.
Каннибализм, идея маны вообще и значение множества табу, определявших жизнь фиджийца, — все это было настолько само собой разумеющимся, что едва ли могло составить сюжет мифа или сказки. Этиологических текстов подобного рода крайне мало, так же как мало и мифов творения в собственном смысле: космогония и антропология явно разработаны у фиджийцев меньше, чем история, граничащая с доисторией, или героические события. Неудивительно, что культурные герои больше напоминают богатырей — не просвещающих земли, а триумфально покоряющих их себе. Кажется, что в рассказах о них важнее не то, чему они научили людей, а то, сколько одержали побед (исторический жанр) или нарушили запретов (волшебная сказка), про которые вовсе и не стоит знать, откуда они пошли. И все же у читателя не должно сложиться впечатление, что фиджийской мифологии вообще чужды космогонические мотивы. Отчасти они остаются в этой книге "за кадром" — поскольку здесь представлен именно повествовательный, прозаический фольклор.
Потребность же в эпическом и героическом, в высоком и тайном, в художественно-прекрасном в полной мере нашла свое выражение в фиджийском меке. Это особое сочетание песни, танца и зрелища, сопровождаемое хлопаньем в ладоши, звуками лали или деревянных и бамбуковых гонгов.
По форме меке можно разделить на две группы — меке-речитативы, сопоставимые, пожалуй, с европейским верлибром (число слогов в строке таких меке относительно свободно), и ассонансные меке, с определенным числом слогов в строке и созвучием (неполной рифмой) конечных слов в соседних или перекрестно связанных строках либо в серии строк. Строка в меке осознается как цельнооформленная единица в значительной мере потому, что все произведение исполняется под четкий ритм лали. Две техники могут соседствовать в одном произведении, пример тому — приведенные в Приложении меке "Коро-и-тама", "Песнь янгоны". Ср. несколько строк из меке "Коро-и-тама", показывающих технику первого рода (речитатив):
Sa rawa mai noda turagari;
Oi keda me da mai viribai.
Era bose на turaga ni Rawari,
О Mata-i-tini me sa la'ki mato
(цит. no [97, c. 427]).
Приемы второго рода иллюстрирует "Меке Малоло" (см. его перевод в Приложении):
Meke Malolo
Cabaki vou о kele i Malolo
Liga vukelulu era sa soko
Vodo mai ka na buli Malolo
Laki raica nona ni veikoro
Mataka о laki kele ki koto
Erau le rua tiko e vuloko
Kai mua, eratou sa vodo
Sua niu era gali na toko
Gunu oti era sa soko.
Что касается содержания, то первоначально, по-видимому, наибольшая роль принадлежала эпическим меке, образцы которых приведены в [42; 78]. Постепенно меке расширили свою функцию, став, с одной стороны, отзвуком ритуала, обряда и подчинив, с другой стороны, торжественность занимательности (ср. примеры в [78]). Эпический песенный фольклор с его зашифрованными мифологическими мотивами был легко вытеснен более понятными меке о подвигах известных героев или меке со сказочно-фантастическими и бытовыми элементами, обычно имеющими прозаические корреляты. Вероятно, такое возобладание конкретики и сказочной фантастики в фольклоре обычно для обществ с неразвитой эзотерической традицией. Нетрудно догадаться к тому же, что при варварском отношении большинства белых к традиционной фиджийской духовной культуре, пронесенном почти через весь XIX в., мифологические циклы о сотворении мира и человека должны были утратиться в первую очередь, открыться европейцам — в последнюю. Кстати, многие из меке мифологического содержания практически непереводимы, а часть из них непонятна даже для самих аборигенов. При сохранении таких меке в ритуале происходило то, что хорошо описано у Б. Н. Путилова: "Конкретный смысл... для новых исполнителей утрачивался, но знание его оказывалось и необязательным, поскольку были известны... общее значение и связь с танцем и ритуалом" [15, с. 9].
Некоторые сюжеты соответствующих циклов явно заимствованы в позднейшее время у тонганцев, например сюжеты в № 29; какие-то линии возникают и в поэтическом фольклоре с введением христианства (ср. показательный в этом отношении прозаический текст о Нденгеи и Иегове, № 6).
В этой книге корпус меке не представлен (исключение составляют малые меке, приведенные выше, и относительно легко интерпретируемые меке "бытовых" жанров, данные кое-где в прозаическом тексте, а также в Приложении). Исследование фиджийских меке вообще — занятие довольно сложное, так как между разными районами архипелага имеются здесь значимые различия, и, может быть, еще не поздно понять их.
Прозаические тексты, из которых до нас дошли в основном рутинные тала-ноа (см. выше о различии туку-ни и тала-ноа), скудно сохранили те фольклорные линии, которые можно было бы возводить к культуре гончаров лапита; скорее эти линии скрыты в отдельных именах, доставшихся фиджийцам от их дальних предков, например в названиях звездного неба. Гончары лапита называли плеяды "маленькими глазами небес" или "гроздьями плодов", сравнивали Южный крест с птицей, улетающей от двух охотников, которые замахнулись на нее камнями, созвездие Быка — с гроздью плодов, Пояс Ориона — с плетеным четырехугольным опахалом или корзиной (ср. 12, с. 53-57, 297). Гиады представлялись им характерным треугольным парусом — известным на всех океанийских островах, — Большое Магелланово Облако они называли "домом изобилия" (который можно сравнить, пожалуй, с лукиановским Островом Блаженных), Малое — "домом голода и засухи" (появление этого "облака" на небе в ясную ночь — знак предстоящего неурожая); созвездие Южной Короны казалось им очагом, в котором разведен огонь. Пятна на Луне они сравнивали со стариком, плетущим длинную веревку, — лунным лучом спускается она на землю и если оборвется, оборвется с ней и жизнь людей, — и со старухой, склонившейся над очагом (очень похожий мотив, в котором представление о старике — хозяине жизни — и старухе — покровительнице очага — объединены в образе "старицы на луне", имеется у рапануйцев, см. [11, с. 76-78]). Современные океанийцы, в том числе фиджийцы, сохранили эти и другие названия небесных светил, по которым можно строить догадки о древнейших мифологических представлениях.
Наибольшее развитие фиджийский фольклор, несомненно, получил с появлением на островах "традиции Нденгеи и Луту-на-сомбасомба". Анализ мифов и легенд, вычленение тех или иных линий, затрудняется, конечно, и наложением позднейших влияний — сначала западнополинезийского, сказавшегося на духовной культуре фиджийского востока, затем европейского.
Если не принимать во внимание относительно недавнюю христианизацию фиджийцев, то следует признать, что их религия и сопутствующая ей мифология не переживали сколько-нибудь серьезных изменений. Непрерывность религиозной традиции и неразделенность (если угодно, недостаточная противопоставленность) сакрального и профанического объясняют есте