ственную для мифологий Океании, и Фиджи в частности, недифференцированность фольклорных жанров. Выделять в фиджийском фольклоре мифы творения в противопоставлении мифам о предках или легенды в противопоставлении преданиям означает совершать насилие над материалом, подходя к нему с меркой европейского канона. Вероятно, более целесообразно согласиться, что в фиджийской прозаической традиции различаются тексты этиологического характера (по В. Я. Проппу), с их эпическим восприятием времени и сочетанием достоверного и фантастического (ср. [14, с. 122]); тексты исторического жанра, локализованные в пространстве и времени — на границе доистории и истории или в пределах последней; мифологические рассказы о духах (ср. [10, с. 174-176]), очень разнородные и особенно варьирующие от местности к местности. Конечно, даже претендующее на радикальность противопоставление исторического и неисторического, этиологического и неэтиологического "выручает" не во всех случаях: и в исторических рассказах велика доля вымысла (ср. № 94-100), а в рассказах о духах и исторических повествованиях нередки этиологические концовки (скажем, для рассказов о духах особенно характерно данное как бы попутно, невзначай объяснение некоторого конкретного обычая или причины, по которой две явусы навсегда связаны друг с другом). Перечисленные здесь жанры дополняются также сказками, причем большинство из них совсем не такого типа, к какому мы привыкли: они с трудом поддаются систематизации, и приложение к ним традиционных жанровых определений весьма условно. (Что касается "малых жанров — пословиц, поговорок, — то здесь они не рассматриваются; некоторые фиджийские загадки даны в Приложении.)
Естественная для всякой низовой фольклорной линии потребность в рассказах о мире ином, чем мир человека, но тем не менее доступном и не страшном (т. е. в историях о животных, возникающих помимо всего прочего при "вырождении" вполне серьезных рассказов, содержащих тотемные представления), — эта потребность могла быть удовлетворена в Океании либо рассказами о немногочисленных животных, либо рассказами о растениях. В действительности и те и другие чрезвычайно однообразны (ср. также [18, с. 147, 201, 202, 308-311, 397; 12, с. 287-293]) и носят прежде всего дидактический характер. Их несколько оживляют характерные этиологические концовки, но и они довольно монотонны. Исторические рассказы много живее; они, видимо, больше привлекали древнего фиджийца, чем "тотемные" рассказы, и именно обращение к истории позволило фиджийскому фольклору создать действительно значительные произведения, с прекрасным сплетением "мифической" правды и "конкретно-"этнографичной" фантастики" (Е. М. Мелетинский).
В фиджийском фольклоре, естественно, есть и универсальные мотивы (путешествие в край мертвых, чудесная жена, отец, уничтожающий своих детей, волшебные помощники и т. д.), есть мотивы общеокеанийские или универсальные, получившие особую, общеокеанийскую трактовку ("дитя Солнца", "дух-акула", "лодка духов", "альбинос-табу" и "женщина-альбинос", "животное-людоед" и "вражда животных" и др.). Если сравнивать фиджийскую традицию с фольклором остальной Меланезии (ср. его анализ в [18, с. 11-18; 70, с. 85-101]), то обращает на себя внимание скорее не повторение, а отсутствие некоторых традиционных меланезийских и микронезийских сюжетов. На Фиджи не представлен (или не дошел до наших дней — эту оговорку следует иметь в виду и в дальнейшем) мифолого-сказочный цикл рассказов о бедном сиротке; почти нет здесь историй о великанах-людоедах и многоголовых духах. О фиджийском потустороннем мире, спрятанном под водой, известно гораздо меньше, чем о "том свете" других океанийских мифологий, и кажется, что он не очень-то занимает людей. Из края духов не возвращаются (а в мифологиях Полинезии и Западной Меланезии этот мотив очень популярен), да и попасть туда, как мы видели, не так-то просто.
Даже герой-проказник Мауи, любимый персонаж океанийской мифологии, появляется в фиджийском фольклоре под явно поздним полинезийским влиянием и словно бы не "приживается" здесь (ср. № 10 и особенно № 118, где Мата-ндуа в чем-то похож на западномеланезийского Мауи, а в чем-то на его тонганского двойника — Рванолицего Муни [12, с. 225-229, 322]).
Итак, если во всей остальной Меланезии "центр циклизации... мифов" [18, с. 14] — культурные герои (как правило, близнецы), а в Полинезии к ним прибавляются и высшие духи, духи-боги, то на Фиджи стержнем повествовательного фольклора оказываются рассказы о духах, — нередко лишенные не только эпического начала, но и esprit, угодного европейцу, — и исторические рассказы.
Стилистика, в которой выдержаны эти рассказы, более наивна, чем стилистика развитых мифологических систем, и подчас эта естественность в сочетании с редкими для повествовательного фольклора зашифрованными смыслами и мотивами[20](круг таких "криптограмм" значительно расширяется, например, в полинезийском прозаическом фольклоре) наводит на мысль о неуклюжей простоте. Мысль неверна: "непохожий" не значит "низший", а "наивный" не значит "глупый". В чем-то, например в шокировавшем европейцев прошлого века отношении к человеческой жизни, смерти, сексу, фиджийская традиция спокойнее, честнее, прямее и естественнее эвфемистичной среднеевропейской, и, чтобы оценить это, надо на время оставить привычный взгляд на вещи. "Совершенно очевидно, что "язык" фольклора неотделим от "языка" данной культуры в целом и является частным выражением последнего... "Язык" фольклора со всеми его слагаемыми — сюжетикой, функциональными связями, структурной соотнесенностью с бытом, естественным языком, музыкальным, хореографическим, образностью, стилистикой — ...погружен в ...мир культуры, в ...многосоставной культурный контекст ...вырастает из него и им объясняется, да и сам его в какой-то степени объясняет (разрядка наша. — М. Я.)" [15, с. 8].
Если не отказаться от привычных идей, то останутся непонятными уже упоминавшиеся здесь представления о духе (не душе!) человека, существующем как бы вовне человека. (С этими представлениями связана вполне естественная мысль, что дух может уйти от одряхлевшего человека еще до физической смерти последнего; именно это стояло за распространенным на Фиджи обычаем удушения, реже погребения заживо стариков, обычно по просьбе самих этих стариков; ср. № 118, где Таусере и Се-ни-рева просят Мата-ндуа даровать им смерть; см. также [31, с. 22; 99, с. 220 и сл.].) Дух человека противопоставляется не телу, а самому человеку и, будучи невидимым, ощущается тем не менее как существо вполне материальное. Недаром фиджийский эквивалент нашего "не падай духом" буквально звучит как "пусть твой дух не становится маленьким, не уменьшается" (ср. в ряде мест в переводе "пусть твой дух не умаляется"). Более материальным, чем привычно для нас, оказывается и представление о сердце, притом что многие образы, связанные с сердцем, похожи на европейские. Скажем, если сердце "горит" или "загорается", это не метафора: в восприятии фиджийца в сердце при этом вспыхивает настоящий, материальный огонь, который потом гаснет.
Без понимания того, что такое в традиционном фиджийском обществе обряд посвящения, трудно оценить глубинный смысл часто повторяющегося сюжета об изгнании людей с гор Кау-ванд-ра (см. здесь № 2, 3). Пока дети (или подчиненные) Нденгеи были малы и в прямом смысле и в переносном (т. е. были ему покорны), он держал их при себе. Когда же они прошли обращение в мир взрослых — убив чудесного помощника Нденгеи, сладкопевца Туру-кава, — им надлежит уйти и искать себе новый край. На первый взгляд удивительно, что Нденгеи, умеющий жестоко карать за ничтожную провинность, ни в одной из версий этого сюжета (ни в дохристианских, ни в испытавших библейское влияние) не убивает виновных. Тайна в том, что они, пройдя посвящение, становятся равны ему, и самое большее, что он может сделать, — это изгнать их прочь.
Особый взгляд на вещи необходим и для восприятия смешного: "этнография юмора" едва ли не самая показательная черта всякого народа, отличающая его от других. Сказки-анекдоты о свинье и собаке, крысе и собаке, фиджийский вариант сказки о лисе и журавле (№ 125), едва ли способные вызвать улыбку у тех, кто смеется над приключениями Мики-Мауса, для фиджийцев, даже в наши дни, потешнее любых комиксов.
Архитектоника фиджийского рассказа обычно повторяет ход событий, не обгоняя их; впрочем, в начале текста нередко говорится, чем он должен кончиться. Для многих фиджийских текстов, поэтических и прозаических, как это справедливо замечено Б. Н. Путиловым [14], характерны формульная повторяемость и параллелизм. К этому можно добавить общеокеанийскую тенденцию к избеганию имен персонажей — будучи введен в текст под некоторым именем, герой дальше, насколько возможно, называется "он", "этот", "тот" (ср. [12, с. 26]) — и склонность аутентичных текстов к тривиальному предварению прямой речи словом "сказал" или "ответил", а не более изящным синонимом. (Надо заметить, что и восприятие стилистического однообразия у пародов Океании далеко отстоит от европейского.) Здесь, впрочем, мы подходим к новой теме.
Фиджийский фольклор записан досадно плохо и бессистемно, много хуже, чем фольклор других островов Океании. Этому трудно найти какое-то одно строгое объяснение; причин было несколько. Здесь и быстрая аккультурация фиджийцев, и чисто "потребительское" отношение первых европейцев, даже самых честных и образованных, к их языку (фиджийских текстов религиозного содержания, переведенных европейцами в прошлом веке и в начале нашего, предостаточно, ср. [88, с. 206-211]), и необозримость архипелага для фольклориста-подвижника. Эти и, возможно, другие причины привели к тому, что фиджийский фольклор оказался записан в основном на европейских языках, и в первую очередь по-английски, что, естественно, и затрудняет его изучение, и делает любые заключения о нем неокончательными. Многие переводы беллетризованы, что еще более удаляет нас от исходного материала. Поэтому к текстам, собранным в этой книге, следует относиться как к показательным более всего в отношении сюжетики, в меньшей мере в отношении структурных особенностей и, наконец, как к недостаточно достоверным в отношении стилистики фиджийского фольклора (для прозаических текстов, видимо, уже безвозвратно утраченной).