Я в ту минуту смотрел именно на дверь, надеясь увидеть не Черного Зверя, конечно, а некоего неприметного старика, который мог бы скромно войти бочком, запнуться и пройти дальше, или официанта, несущего Диане незаказанную выпивку с вложенной в салфетку запиской. Но ничего из перечисленного не произошло.
Когда я прошел Леофорос Амалиас, Ворота Адриана и затем мимо Олимпейона, то все еще думал, каким же будет сообщение. Диана связалась с Радполом, но пока еще не было никакого ответа. Еще через тридцать шесть часов мы перелетим из Афин в Ламию, а дальше двинемся пешком через районы, заросшие странными новыми деревьями с длинными бледными листьями, испещренными красными прожилками, увитыми ползучими растениями, с ветвящимися поверху побегами, чьи корни облюбовал стрижфлер. А потом, дальше — через залитые солнцем равнины, вверх по извилистым козьим тропам, по высоким скалистым утесам и вниз в глубокие ущелья, мимо разрушенных монастырей. Идея была бредовая, но Миштиго опять-таки захотелось попутешествовать именно так. Он считал себя в безопасности всего лишь по той причине, что я родился здесь. Я попытался рассказать ему о диких зверях, о каннибалах-куретах — скрывающихся в лесных чащах дикарях. Но он решил уподобиться Павсанию и повидать все пешим. Ладно, тогда решил я, — если до него не доберется Радпол, то доберется местная фауна.
Но на всякий случай я отправился на ближайший госпочтамт и приобрел официальное разрешение на дуэль, уплатив налог за смерть. Вполне можно позволить себе проявить порядочность в таких делах, рассудил я, поскольку был Уполномоченным и все такое прочее.
Если Хасана придется убить, то я убью его в рамках закона.
Я услышал доносящиеся из небольшого кафе на другой стороне улицы звуки бузуки. Частично потому, что мне захотелось того, а частично потому, что я чувствовал за собой слежку, я перешел через улицу и зашел в кафе. Подойдя к столику, за которым можно было усесться спиной к стене и лицом к дверям, я заказал кофе по-турецки, пачку сигарет и некоторое время сидел, слушая песни о смерти, изгнании, катастрофе и извечной неверности женщин и мужчин.
Внутри кафе оказалось даже меньше, чем выглядело снаружи, — низкий потолок, земляной пол, настоящая темнота. На эстраде пела приземистая женщина в желтом платье, густо покрытая гримом. Звенели стаканы; в мутном воздухе висела пыль; под ногами валялись влажные опилки. Мой столик стоял почти в конце зала. Помимо меня в заведении торчало примерно с дюжину других людей: трое девиц с сонными глазами, сидевших со стаканами за стойкой; мужчина в грязной феске; мужчина, уронивший голову на вытянутую руку и храпевший. За столиком по диагонали от меня сидели, оживленно смеясь, четверо мужчин; еще несколько других в одиночестве пили кофе, слушая певицу, глядя в пространство, ожидая, а может, и не ожидая, когда что-то случится или кто-то появится.
Ничего подобного, однако, не происходило. Поэтому после третьей чашки кофе я заплатил по счету толстому усатому владельцу кафе и покинул его заведение.
Снаружи, казалось, изрядно похолодало. Улицы опустели и сделались совсем темными. Я свернул направо на Леофорос Дионисиу Ареопагиту и двинулся дальше, пока не добрался до разрушенной ограды, тянущейся вдоль южного склона Акрополя.
Остановившись на углу, я услышал шаги далеко позади. Я постоял там с полминуты, но моими спутниками по-прежнему оставались лишь безмолвие и черная беззвездная ночь. Пожав плечами, я вошел в ворота и двинулся к обители Диониса Элевтериоса. От самого храма, конечно, не осталось ничего, кроме фундамента. Я прошел дальше, направляясь к Театру.
Фил, помнится, тогда предположил, что история развивается большими циклами, словно некие гигантские часовые стрелки, минующие день за днем одни и те же цифры.
— Историческая биология доказывает, что вы неправы, — возразил Джордж.
— Я не имел в виду буквально, — ответил Фил.
— Тогда, прежде чем продолжить наш разговор, нам следует договориться о терминах.
Миштиго рассмеялся.
Эллен коснулась руки Дос Сантоса и спросила его бедных лошадках, на которых сидели пикадоры. Тот пожал плечами, налил ей еще коккинели и выпил свое.
— Это входит в условия корриды, — сказал он.
И никакого сообщения, никакого сообщения.
Я прошел через тот кавардак, в который время обращает величие. Справа от меня вспорхнула птица, издала испуганный крик и пропала в ночи. Я продолжал идти, пока, наконец, не забрался в древний Театр и двинулся сквозь него вниз…
Идиотские таблички, украшавшие мой номер, позабавили Диану куда меньше, чем я ожидал.
— Но им же положено здесь быть. Конечно. Положено.
— Ха!
— В иные времена хранились бы головы убитых вами зверей. Или щиты поверженных вами врагов. А теперь мы цивилизованные. Таков новый обычай.
— Еще раз «ха»! — я сменил тему. — Есть какие-нибудь известия насчет веганца?
— Нет.
— Вам нужна его голова.
— Я не цивилизованная. Скажите, Фил всегда был таким дураком, еще в былые времена?
— Нет, не был. Да он и сейчас не дурак. Фил награжден проклятием полуталанта. Теперь он считается последним из поэтов-романтиков, и его время прошло. Он отцвел. Теперь он доходит до нелепости в своем мистицизме только потому, что, подобно Вордсворту, пережил свое время. Он живет в искаженных воспоминаниях очень хорошего прошлого.
Подобно Байрону, он как-то раз переплыл Геллеспонт, а ныне, подобно скорей уж Йитсу, радуется лишь обществу юных дам, которых он вгоняет в скуку своей философией или, иной раз, очаровывает хорошо рассказанными воспоминаниями. Он стар. В его творениях порой вспыхивают проблески прежней мощи, но его талант отнюдь не ограничивается лишь сочинительством.
— Как же это?
— Ну, я помню один пасмурный день, когда он стоял в Театре Диониса и читал только что написанный им гимн Пану. В театре находилось две-три сотни зрителей — одним богам известно, почему они там оказались, но он начал читать.
Он еще не очень хорошо владел греческим, но голос у него был впечатляющим, а манеры — харизматическими. Через некоторое время закрапал небольшой дождь, но никто не ушел. Ближе к концу загромыхал гром, столь жутко походивший на смех, что по толпе пробежала дрожь. Я не говорю, что все было, как во времена Феспия, но многие из этих людей, уходя, оглядывались через плечо.
На меня его выступление тоже произвело впечатление. А потом, через несколько дней, я прочел эту поэму — и она оказалась пустой, напыщенной и никчемной. Важно было то, как он преподнес ее. Эту часть своей мощи он утратил вместе с молодостью, а то, что еще осталось из того, что можно назвать искусством, оказалось недостаточно сильным, чтобы сделать его великим, чтобы сохранить жизнь его личной легенде. Он переживает это и утешается невразумительной философией, но, отвечая на ваш вопрос, — нет, он не всегда был таким дураком.
— Быть может, кое-что из его философии даже верно.
— Что вы имеете в виду?
— Большие Циклы. Ведь век странных зверей и впрямь грядет на нас. А также век героев и полубогов.
— Я встречал только странных зверей.
— Тут сказано: «В ЭТОЙ ПОСТЕЛИ СПАЛ КАРАГИОЗИС». Выглядит она удобной.
— Удобная и есть. Видишь?
— Да. Мне оставить табличку?
— Если хочешь.
Я двинулся к проскениону. У лестницы начиналась рельефная лепка, представляющая эпизоды из жизни Диониса. Все экскурсоводы и все экскурсанты должны были, по изданным мною правилам, «…иметь при себе на время пути не меньше трех магниевых бомбочек на человека». Я вынул чеку из одного такого цилиндрика и бросил его на землю. Ослепительная вспышка внизу не будет видна: она сокрыта горным склоном и каменной кладкой.
Я не вглядывался в яркое пламя, а смотрел наверх, на очерченные серебром фигуры. Там Гермес представлял Зевсу юного бога, в то время как по обе стороны трона корибанты[17] отплясывали фантастический пиррихий[18]; потом шел Икар, которого Дионис научил выращивать виноград, — он готовился к закланию жертвенной козы, в то время как его дочь предлагала богу лепешки (сам бог стоял в стороне, обсуждая с сатиром ее прелести); и пьяный Силен, пытавшийся держать на плечах небо, словно Атлант, да только не так хорошо; и все другие боги разных городов, гостившие в этом театре: я заметил Гестию, Тесея и Эйрену с рогом изобилия…
— Ты возжигаешь огонь как подношение богам, — раздалось заявление из-за моего правого плеча, но я не обернулся, потому что знал этот голос.
— Наверно, — согласился я.
— Давно уж ты не хаживал по этой стране, по этой Греции.
— Это верно.
— Наверное потому, что никогда не было бессмертной Пенелопы — терпеливой, как горы, уповающей на возвращение своего калликанзара, ткущей в ожидании клубки пряжи, необъятные, как горные вершины.
— Ты нынче стал деревенским сказителем?
Он тихо рассмеялся.
— Я пасу многоногое стадо овец на горных пастбищах, где персты Авроры раньше всего красят небо розовым.
— Да, ты сказитель. Почему же ты сейчас не на горных пастбищах, разлагая молодежь своими песнями?
— Из-за снов.
— Да? — Я обернулся и вгляделся в древнее лицо — в его морщины, такие же черные, как рыбачья сеть, пропавшая на дне моря, в бороду, такую же белую, как приносимый с гор снег, в глаза, такие же голубые, как стягивающая ему виски налобная повязка, в ослепительном свете догорающего магния. Он опирался на свой посох не более, чем воин опирается на свое копье. Я знал, что ему больше столетия и что он никогда не обращался к курсу Спранга — Сэмсера.
— Не так давно мне приснилось, что я стою посреди черного храма, — сказал он мне. — И вошел владыка Аид и встал рядом со мной, он схватил меня за запястье, повелевая мне идти с ним. Но я сказал «нет» и проснулся. Это встревожило меня.
— Что ты ел в тот вечер? Ягоды из Горячего Места?