Миг единый — страница 1 из 74

Миг единый

МИГ ЕДИНЫЙПролог

Ничего я не узнавал в этом поселке, да ничего и не осталось здесь от тех давних довоенных лет: деревянные постройки и бараки снесли, воздвигли блочные, панельные да из белого кирпича здания; они не очень-то украсили местность, скорее сделали ее однообразной и схожей со множеством подобных поселков и городков; новые кварталы разрушили старый порядок улиц, и я с большим трудом отыскал, где стоял прежде наш обшитый почернелым тесом, украшенный наличниками, скособочившийся на кирпичном фундаменте, одноэтажный домишко. Теперь там разбили небольшой сквер; что это именно то место, я определил, увидев неподалеку характерную излучину пруда, которую видел ежедневно из окна комнаты в детстве. Мне припомнилось: в десяти минутах ходьбы должна быть проходная завода, так оно и оказалось, только призаводская площадь, управленческое здание и сами проходные — все, все было перестроено, все обрело современный бетонно-стеклянный вид. И еще мне показалось — в скверике сохранились два куста сирени, что росли у нас во дворе подле дровяника, но, может быть, только показалось.

Мы жили в большой, светлой комнате: судя по всему, у старых хозяев этого дома — то ли купцов, то ли мещан, а может быть, и заводских служащих, теперь уж я не помню, но тогда говорили, кому прежде принадлежал дом, — она была гостиной, а затем эта комната в ордере стала значиться как жилая площадь с добавлением — п р о х о д н а я, эпитет этот указывал, что через бывшую гостиную могли проходить по любой надобности и в любое время жильцы соседних двух комнат. В одной из них обитала семья Тарутиных из трех человек: Степана Тимофеевича, квадратного, крепкого и молчаливого мужика с загадочной по тем временам профессией — вальцовщик, его жены «тети Нади» и самого вредного на свете существа — их дочки Лидуни, которая норовила каждый день сотворить мне какую-нибудь пакость: сунуть мимоходом ледяную сосульку в ноги под одеяло или же кинуть на голову котенка, проделывала она это так ловко и незаметно, что родители мои лишь вздрагивали от испуга, не понимая, почему я просыпаюсь с таким криком; а в другой комнате, вернее, в комнатушке, похожей на чулан, но с окном, жила Елена — мой праздник и моя первая в жизни тоска… По утрам я ждал мгновения, когда скрипнет на несмазанных петлях высокая с облупившейся белой краской дверь и в розовой сорочке, спортивных синих рейтузах, перекинув через плечо вафельное полотенце, сжимая в руке мыльницу и зубную щетку, Елена вступит в нашу комнату, осененная распущенными золотистыми волосами, и, сморщив небольшой, вздернутый вверх нос, воскликнет: «С утренним приветом!» — и сожмет при этом левую руку в кулачок «по-спартаковски», как делал это живший на второй половине дома немец Вальтер.

Елена задерживалась на какое-то время у порога, и мне хорошо было ее видно; если это происходило зимой, то ее освещал яркий свет электрической лампочки, висевшей на грязно-сером проводе под потолком, а если летом — то напротив дверей в ее комнату находилось самое большое в доме окно, и в него обильно текли лучи утреннего солнца. Елена казалась мне легкой, чудилось — она может взмахнуть вафельным полотенцем и взлететь, и взгляд ее синих глаз был легкий, первым делом она подмигивала мне, а потом уж кивала отцу, матери и быстро шла через комнату на кухню, где была умывальная раковина; мать провожала ее мягким, близоруким взглядом, а отец словно бы очерчивал глазами упругую фигуру — и мне становилось неловко, потому что я уж начинал понимать такие взгляды.

Все население нашего дома по утрам, с гудком — тогда еще были у заводов свои гудки, наш отличался низким тембром и особой хрипотцой, словно норовил все время откашляться, — уходило на завод, кроме матери, которая шла на трамвайную остановку, чтобы ехать в больницу, где она работала медицинской сестрой, и в доме оставались две враждующие стороны: я и Лидуня, но проходило время, мы собирали свои книжки и тетрадки и чинно направлялись в школу, в один и тот же класс; едва калитка оставалась за нашими спинами, как лицо Лидуни делалось каменным и невозмутимым, она старалась идти на полшага впереди меня, чтобы со стороны могли подумать, будто я ее провожаю, — так, по ее мнению, должны были двигаться по улице  в о с п и т а н н ы е  мальчик и девочка, и, видимо от осознания этого, лицо ее обретало некую величавость; потом уж я сообразил, что Лидуня действовала, лишь подчиняясь семейным заповедям своей матери — тети Нади; первая из этих заповедей гласила: «сор из избы не выносить», а вторую я сам не раз слышал, — видимо, у тети Нади она была в особом почете, и потому она так часто ее повторяла: «На глазах блюди себя и с кем попало не водись!»

С той поры сохранились в моей памяти вот эти утренние сборы в доме, да еще запах вкусной еды по утрам в выходные и праздничные дни, который доносился из большой, общей для всех жильцов кухни, и среди этих запахов особо выделялся аромат жареных, из кислого теста пышек, которые и были в те времена вместе с «постным» сахаром настоящей праздничной едой, и еще помню летние вечера на берегу пруда, где собирались группами рабочие, рассаживались по травяным откосам и играли на деньги в лото, и в игре этой бойче всех вели себя женщины, мужчины же азарт проявляли редко, но играть любили, а осенью весь поселок хрустел капустными кочерыжками — капусту обильно заготовляли на зиму, солили, мариновали, и хозяйки делились друг с другом секретами приготовления. Наверное, если постараться, то многое можно вспомнить, хотя здесь прошла лишь часть моего детства, но что никогда не исчезало из памяти, приютившись где-то в дальнем уголке ее, — страшная и неразгаданная во многом история с Еленой, или, как называла ее мама, «Ленушкой», и когда произносила это имя, то мягко пришептывала.

Наверное, были у нас дни, когда мы подолгу оставались вместе, даже обязательно были, и я что-то припоминаю, как ходили в кино, как добродушно приставали в клубе к ней парни, а она, смеясь, отмахивалась, и слышалось за ней презрительное: «недотрога», а мне это нравилось, и я гордился, что нахожусь рядом с ней. Но хорошо помню только тот морозный день марта, когда мы оба остались в доме — я по болезни, а она по каким-то своим причинам, и поначалу Ленушка все ходила по нашей проходной комнате, скрестив руки на груди — у нее была такая привычка, — и с тоской поглядывала за широкое окно, где застыли под солнцем проклюнувшиеся от теплых ветров, а ныне прихваченные морозцем ручьи, на черный лед пруда — он всегда у нас был черным, как и пролежавший несколько дней снег, — и яркое небо, и от этого ее хождения мне становилось тревожно, потому что прежде ее такой — ушедшей в себя — я не видел.

Я сидел за обеденным столом, покрытым старой клеенкой, на которой остались следы несмываемых чернильных пятен, круги от кастрюль и сковородок, и пытался что-то рисовать в альбоме, как услышал за своей спиной раздраженное:

«Да кто же так рисует!.. Ох ты господи, и карандаша-то как следует держать не умеет. Тоже мне, пролетарий всех стран!»

Злость не шла ей, исказила ее лицо, глаза потемнели, губы стали косыми, и я невольно отшатнулся, словно испугался, что Ленушка может ударить, и она это сразу почувствовала, пригасила раздражение в себе, и, чтобы, видимо, сгладить неловкость, потянулась к моей руке, и еще грубовато сказала: «Дай-ка!» — и взяла карандаш. «Смотри!.. Вот как линию вести надо».

Она склонилась надо мной, ее золотистые волосы коснулись щеки, и от этой ласки отступило все остальное, я только следил за ее рукой, как вела она линию по бумаге, и чувствовал ее рядом, и было мне от этого хорошо.

«Вот так рисуют, так…» — сказала она и откинула карандаш, и только тогда я разглядел ее руку по-настоящему; может быть, я и раньше обращал внимание на ее пальцы, но не вглядывался в них, и хорошо разглядел их только сейчас — это были длинные, гибкие пальцы, иссеченные зарубцевавшимися ссадинами и следами от порезов и ожогов, на них словно бы была вторая кожа, местами грубая, заскорузлая, и сквозь нее проглядывала другая — нежная, даже холеная, — они очень хорошо мне запомнились, эти руки. В какое-то мгновение она порывисто прижала мою голову к себе, и я чуть не задохнулся от терпкого и сладкого запаха ее тела.

«Милый ты мой шкет, — пробормотала она. — Ох, как тошно-то мне, тошно… Помру я скоро. А как же не хочется…»

Я оттолкнул ее, взглянул в глаза, но она не плакала, глаза были строги и обращены куда-то за окно, в солнечную и грязно-синюю даль. Что она там видела или высматривала?.. Но длилось это недолго, Ленушка вдруг рассмеялась, и смех этот вовсе не был нервным или вызывающим; я проследил за ее взглядом и увидел: посреди застывшей темно-синей лужи стоит Митяй — наш поселковый пьяница — в стареньком, затертом пальто и дырявой шапке-ушанке и пытается сделать шаг, да никак не может, ноги его скользят, и сам он шатается, но не падает — получалось у него нечто ходьбы на месте, и мне тоже стало смешно, и я расхохотался, а Митяй, будто услышал смех, сжал грязный кулак и погрозил в сторону нашего дома и тут же решительно шагнул на твердую дорогу. Это нас еще больше развеселило, и Ленушка сказала:

«Ну их всех к черту, шкет. Давай чай пить. Хочешь, я постного сахара наварю?»

Спустя некоторое время мы сидели за столом и блаженствовали, откусывая от серых сладких кусков, запивали их чаем, и Елена говорила со мной, она говорила так, будто я был взрослым парнем, и это-то больше всего мне нравилось.

«Что же дальше? — спрашивала она и склоняла голову, словно прислушивалась. — Нет, вот ты только подумай и прикинь: что же дальше?.. Это каждый должен спрашивать себя. Ты сейчас сидишь, пьешь чай, а должен думать: чего же мне в этой жизни еще надо и чего хотел бы добиться? Ты, когда подрастешь, что собираешься делать?»

И я отвечал:

«На завод пойду».

Я отвечал искренне, потому что в это твердо верил, и не только из-за того, что отец мой был заводским рабочим и у нас в поселке, кто ни рос, все считали, что дорога у них одна — через проходную за большую кирпичную стену, но еще и потому, что завод был для меня понятием необыкновенным, о нем говорили в нашем доме большей частью как о существе живом, и машины воспринимались мной как существа живые, — ну, видимо, как лошади или быки, — а там, подле этих живых существ, шла загадочная и заманчивая для меня жизнь, которую я еще своими глазами не наблюдал, хотя и слышал о ней повседневно.