Миг единый — страница 2 из 74

Елена поморщилась.

«На завод, на завод, — пробурчала она. — А почему обязательно на завод?.. Других мест, что ли, нету?.. Мир такой большой, а у тебя он с версту, да и только».

«Но ведь ты ж пошла на завод».

«Конечно, — кивнула она. — Но мне это надо было… Понимаешь, м н е, не какому-то там дяде Пете, или ячейке, или комитету — мне самой. Сама выбрала, сама и пошла, а не пошла бы, уважать себя перестала…»

«Ну, и я сам».

«Нет, — покачала она головой, — ты не сам, ты  к а к  в с е… Вот в чем штука, шкет…»

Наверное, еще мы о чем-то говорили, ведь у нас был по-настоящему  с е р ь е з н ы й  разговор, может быть даже первый в моей жизни, и я запомнил Ленушкин строгий и требовательный, совсем не легкий, как казалась мне прежде, взгляд и то, что за окном стоял синий, с морозцем день…

А потом, скорее всего это было в конце марта, когда опять налетели на поселок теплые ветры, погнали по мостовым ручьи, и засверкали, залучились в колдобинах лужи, и я бежал через них, возвращаясь то ли из школы, то ли с кружка домой и уж достиг было калитки, как меня окликнули:

«Эй, Уголек, погоди-ка!»

Я обернулся на голос и увидел человека, стоящего на припеке возле тесовой стены нашего дома, он был в кожаной залихватской кепке, в сером полупальто с боковыми карманами, и в них глубоко были засунуты руки, и еще из его одежды бросались в глаза мягкие, падающие гармошкой хромовые сапоги, — он был не наш, не поселковый, я бы мог поручиться, что не наш, хотя поселковые модники носили такие же полупальто, и кепки, и сапоги, но у этого они были как бы на два-три порядка повыше качеством, и лицом он был загорелый, с серыми, веселыми глазами и сразу мне чем-то понравился, стоял небрежно, перекатывая в губах длинную, крепкую папироску. Я было подумал, что он обознался, никто меня «Угольком» не называл, и только поздней понял, что придумал он эту кличку на ходу, увидев мои черные волосы.

Я подошел, и тогда он, не меняя позы, спросил:

«В этом доме живешь?»

«Ага!»

«Елену знаешь?»

«Ага!»

Он помешкал, потом нехотя, будто это стоило ему больших трудов, откинулся от стенки, вынул руки из карманов, они были обтянуты тонкими черными перчатками, снимать он их не стал, а достал из бокового кармана записную книжицу, карандаш, быстро что-то начеркал на бумаге и, вырвав листок, протянул мне:

«На-ка снеси!»

«Да ее дома нет», — сказал я, потому что знал: со смены наши придут еще только через час.

«Дома, — уверенно ответил он. — И пусть ответ напишет. Я вон там буду… Во-он возле пруда, где дерево корявое, понял?.. Ну, так пш-шел!» — подогнал он.

Как-то у него все это ладно получалось, и я с охотой, чтоб угодить ему, рванулся с места, и влетел в кухню, и там увидел Елену, она сидела за столом и возилась с вареной в мундире картошкой, осторожно снимала с нее кожицу; картошка, видимо, еще была горяча, и она, дуя на нее, перебрасывала с руки на руку.

«А ты и вправду тут! — воскликнул я. — Чего так рано?»

«Так пришлось», — ответила она неопределенно.

Тогда я поспешил, почему-то веря, что должен доставить ей своим сообщением радость, протянул записку, сказал:

«А на-ка тебе письмецо от одного дяденьки».

Она откинула картошку, так и не откусив от нее, взяла у меня записку, развернула, прочла, и я увидел, как у нее остановились глаза — вот другого сравнения я подобрать не могу, они именно остановились, словно замерли на одной точке, и в них на какое-то время образовалась пустота, потом они снова ожили и лихорадочно снова пробежали по тексту. Елена смяла записку и сунула ее в огонь шумевшего примуса.

«Это же надо, — сказала она, глядя на меня, — надо же… чтоб именно ты-то ее принес».

«Он ответа ждет», — сказал я.

«А пошел!…» — вдруг резко сказала она и быстро вышла из кухни; я не знал, что делать, смотрел ей вслед, да так и не решив, бежать ли за ней, сел к столу и принялся за картошку.

Елена не выходила из своей комнаты, а через час стали возвращаться со смены жильцы дома, и он наполнился разнообразными звуками: кряхтением, стонами, стуком посуды, перекличкой голосов…

А того парня я встретил во второй раз, в тот же вечер, подле клуба. На этой площади, освещенной фонарями под металлическими абажурами, похожими на эмалированные миски, в которых подавали кашу в заводской столовой, закрепленными на высоких деревянных столбах, сосредоточивалась вечерняя жизнь поселка, здесь был не только клуб, а стояли ларьки, торговавшие пивом, газетами, деревянные столы со скамейками, врытыми ножками в землю, где бойкие бабки предлагали семечки, а летом вареных раков и соленую рыбешку, и еще сидел на этой площади хмурый, как ворон, с большим крючковатым и вечно простуженным носом дядя Арсен — чистильщик сапог, работы у него было мало, поселковые жители чистили сапоги сами, и только по праздникам кто-нибудь из модников взгромождался на высокий стул, как на трон, и высокомерно поглядывал на толпу, он был горд, потому что в этот день он себе  п о з в о л я л.

И вот в тот вечер я увидел на стуле чистильщика того самого человека, который остановил меня подле дома, он сидел без всякой гордости, ссутулившись в задумчивой позе, перекатывая папироску в губах, и лениво смотрел, как старается дядя Арсен. Я не понимал: зачем этому человеку чистить сапоги, ведь стоит ему сделать несколько шагов, как не миновать лужи, я смотрел на него, и мне начинало казаться, что его загорелое, усмешистое лицо давно мне знакомо, а когда чистильщик закончил свое дело и парень вскинул голову, зачем-то сняв при этом кепку, и на мгновение обнажились его рассыпчатые русые волосы, я вздрогнул: мне показалось — он чем-то похож на Ленушку, только я никак не мог определить, чем именно. Он сунул деньги дяде Арсену; наверное, уплатил ему хорошо, потому что чистильщик даже приподнялся со своего места и несколько раз поклонился парню, но тот уж не смотрел на него, легко спрыгнул со стула, зашагал и в самом деле через лужи к пивному ларьку.

Он увидел меня, но ничем особым не выказал этого, подошел, взял легко за плечо, и я сразу понял его жест, поддался ему, и так мы вместе подошли к ларьку.

«Тебе что-нибудь взять?» — просто спросил он.

Я молчал.

«Налейте кружку пива и стакан крем-соды», — сказал он продавцу.

Я удивился и обрадовался, потому что и в самом деле любил крем-соду; мне казалось, она пахла далекими-далекими странами, где растут и цветут небывалые деревья и травы; я ведь ничего не сказал этому человеку, а он угадал мое желание. Мы стояли рядом и наслаждались каждый своим напитком; он отхлебнул из кружки несколько раз, стер с верхней губы белую пену и неторопливо спросил:

«Что же ответа не принес?»

«А она не дала… Закрылась у себя, и все».

«И все», — повторил он с насмешкой и опять отхлебнул несколько глотков пива, а потом уж снова спросил: «К ней парни-то ходят?»

Я понял, о чем он; если бы это спросил другой или же он сам, но не с той беспечной легкостью, что придавала его словам полную бесхитростность, может быть, я смутился или бы надерзил в ответ, но тут сказал искренне:

«Не-ет, не ходят».

«Значит, совсем никого и не завела?»

«Вот и наши все в доме удивляются… Мама и то говорит: «Такая девушка, а никого у нее нет».

«Бывает», — кивнул парень. Он допил пиво, поставил кружку на прилавочек и, кивнув мне, сказал: «Пока» — и пошел в сторону клуба в своих хорошо начищенных сапогах, презирая мартовскую грязь и лужи… Потом, сколько я ни пытался вспомнить: насторожило ли меня что-нибудь в этом человеке или же вызвало неприязнь, — не смог, помню только: он во всем мне понравился и я с интересом и сожалением, что так коротко было с ним общение, смотрел, как он исчезает, за чертой света уличных фонарей.

А вот с Ленушкой нашей что-то случилось, она, видимо, не спала в эту ночь, потому что я проснулся, чтобы пойти во двор, а может быть, меня разбудил какой-то посторонний звук, но когда встал, то услышал возню в ее комнате, увидел из-под двери узкую полоску света, — электричество у нас выключали после двенадцати, и, скорее всего, там горела керосиновая лампа или свеча. А утром, когда скрипнула на несмазанных петлях высокая белая дверь и впустила в нашу проходную комнату Ленушку, то я увидел, как она осунулась, была хмурой и не сказала своего: «С утренним приветом!», а лишь кивнула и торопливо прошла на кухню. Мама посмотрела ей вслед и, покачав головой, вздохнула:

«Не заболела ли девочка?»

А вечером Ленушка со смены домой не пришла, не пришла она и на второй, и на третий день, а на четвертый по поселку разнеслась страшная и неправдоподобная весть — Ленушку нашли убитой подле пруда в березовой роще, и тут же передавали подробности: ей нанесли в спину несколько ножевых ран… Слух этот подтвердили милиционеры, пришедшие к нам в дом с обыском, они все обшарили в Ленушкиной комнате и унесли с собой какие-то вещи.

После того как я узнал о ее смерти, со мной происходило нечто странное: я воспринимал мир так, словно он был отделен от меня некой стенкой, и из-за нее до меня доносились слабые сигналы жизни; словно в полусне я отвечал на вопросы милиционеров, которые что-то записывали сначала у нас дома, а потом вызывали меня с отцом в казенное, холодное помещение, где стены были окрашены масляной краской в тяжелый зеленый цвет; и тот день, когда происходила в клубе гражданская панихида, и Ленушка лежала в гробу, обитом красным, и над ней висело красное полотнище, и тошнотворно пахло хвоей, — вот только этот запах отчетливо ощущался мною, а все остальное тоже казалось отъединенным, происходящим, что ли, по ту сторону моего сознания, поэтому я помню лишь какие-то отрывки из речей, произнесенных сначала в клубе, потом на кладбище у открытой могилы, и в этих речах Ленушку называли «ударницей», «авангардом» и другими мало мне понятными в то время словами и говорили, что пала она жертвой ненавистного врага.

Я так и двигался по земле в полузабытьи, и таким же — с одеревенелой головой и душой — вернулся со всеми домой, где пахло чесночными котлетами, их принесла из столовой тетя Надя, а дома «дожарила» на большой сковородке. Она ждала нас, не ходила на кладбище, готовила стол, потому что всеми жильцами дома решено было устроить поминки. Стол накрыли в нашей комнате, а не на кухне,