Миг единый — страница 24 из 74

Шергов побледнел, порывисто поправил очки и тут же, пригладив нервным жестом волосы, прикрикнул:

— А ты говори, говори, да не заговаривайся! Про мой черед не твоя забота.

— Ну, ну, — протянул Ельцов и опять усмехнулся; усмешка эта вылепила большую, косую и глубокую, как шрам, складку от носа к подбородку. — Конечно же ты еще до этого сознания не дошел. До-ой-дешь… Эй, Витька, ты что все стоишь, плечом косяк подпираешь, не упадет он, косяк-то. Чем слушать тут не твоего ума разговоры, пошел бы чаю сготовил. Гости ведь сидят!

Виктор отвалился от дверей, улыбнулся большим ртом и пошел вперевалку из комнаты, руки его вяло болтались вдоль туловища; Ельцов проводил сына взглядом, сказал:

— Вот вырос… А что в нем? Поди узнай! И когда вырос, и с чем в душе? Ну, так вот, Николай Васильевич, я вот что хотел сказать: вы можете подумать, что обижаюсь я — без почета меня выставляют. Почет ведь не в том, чтоб слова и ценный подарок, а как тебе вслед рабочие будут смотреть. Тут я спокоен. И мне той радости хватит, что я этот новый цех строил и, как новорожденному, первые пеленки менял. Теперь в этот цех на начальника может и другой прийти. Та же девчонка или муж ее, Павел. Пусть они приходят — народ знающий, со своим интересом. Может быть, все тут правильно. Но я о себе. Когда вчера задал себе вопрос: а чем же я буду дальше жить? Чем душу заполнять? На пенсию рано. Вот этим тоску залить? — кивнул он на бутылку. — Видишь вон, как пакостно кончилось.

— Паникер ты, Ельцов, — хмуро сказал Шергов. — Наговорил тут. Запутался… Что же, тебе работы не дадут?

— А мне не каждая нужна, мне только такая, чтоб всего опять меня забрала. Ее не всегда отыщешь.

Вошел Виктор, принес чайник, начал расставлять чашки по столу, и, пока он это делал, в комнате стояла тишина. Все, что говорил Ельцов, было знакомо Николаю Васильевичу, он и сам не раз размышлял, что бешеный темп работы вдруг на каком-то этапе начинает превращать ее в самоцель, приходит почти слепое упоение делом, и нужно немалое усилие, чтоб остановиться, вглядеться в даль и снова увидеть дорогу, по которой идешь.

Николай Васильевич окинул взглядом комнату: пустые побеленные стены, сборная мебель, — видимо, никто здесь уютом не занимался, — на книжной полке несколько старых технических справочников; вот это и был дом Ельцова, куда приходил он только ночевать, изредка справляясь о домашних нуждах сперва у жены, а потом, после смерти ее, у сына Виктора; по утрам Ельцов поднимался, поспешно завтракал и шел на завод. Николай Васильевич вспомнил походку Ельцова: маленькие шажки, не вязавшиеся с его высокой сутулой фигурой, и трепещущий от движения, как на ветру, обвисший на плечах, затертый пиджак; но достаточно Ельцову было перешагнуть порог цеха, как для него начиналась новая жизнь, настоящая: надо было решать множество задач и задачек, и люди шли к нему, и все тут было ему подвластно — дела на любом из участков и людская судьба, он был в центре событий, решал, помогал, поддерживал — что же еще нужно человеку?

— Мы не оставим вас без работы, — сказал Николай Васильевич.

— А с цеха все-таки снимать будете? — он произнес это так, будто верил, что где-то еще маячит маленькая надежда.

— Надо.

Что мог поделать Николай Васильевич? Только так он и должен был ответить, да и не новость он сообщил Ельцову, а подтвердил его же вывод; и как только он это сказал, то увидел, как втянул голову в плечи Шергов, словно и он приготовился к удару, и глаза его стали печальными.

— Пейте чай, — предложил Виктор, и в это время в прихожей раздался звонок. — Ну, опять кто-то, — и пошел вперевалку к двери.

— Вон там сушки стоят, — сказал Ельцов, голос у него стал тихий, мирный, блеск в глазах угас, и появилось в них обычное ельцовское сонное выражение.

— Большой сбор, большой сбор, — радостно раздалось от порога, и в комнату вошел Ежов, он даже не вошел, а вкатился, кругленький, розовый, благоухающий одеколоном «Красная Москва», в сером новеньком костюме с расстегнутым пиджаком, при красном галстуке и красных подтяжках; он держал большую коробку с тортом. — Здравствуйте, товарищи, — весело кивнул он Николаю Васильевичу и Шергову. — И ты здравствуй, болящий. Вот тебе на поправку торт.

— Да на кой шиш он мне сдался, — усмехнулся Ельцов. — Я его и сроду-то не ел.

— Так ведь полагается! — радостно сообщил Ежов. — Больному всегда сладенькое полагается. Да ты посмотри, какое чудо!

Он ловко дернул за голубую ленточку, которой была перевязана коробка, приподнял крышку: торт и впрямь был — чудо: в огромных белых и красных розах, а в центре два совмещенных сердца и надпись коричневым кремом: «Любите, любите, любите, молодожены!»

— Сильно, а! — вскричал Ежов и тут же сам рассмеялся. — Ну, Гаврилыч, ешь и поправляйся. Вот узнал про твою беду и прибежал попроведать. Все же свои. И фронтовики.

— Ну, зашел, и спасибо. Садись. Правда, я тебя в своем доме лет десять не видел.

— Так ты ведь не каждый год и калечишься, — весело ответил Ежов.

— Ну, если у тебя только такой повод… Эх ты, Леонид Кириллович, а ведь было дело, по девкам вместе ходили.

— Было дело, — подтвердил Ежов, а сам быстро оглядывал квартиру. — Ремонтик бы тебе надо, Гаврилыч. Это что же так жилищный фонд запускаешь? Ну ничего, это мы потом, — и потер пухлыми руками округлые, плотные ляжки, повернулся к Николаю Васильевичу, сказал деловито: — Значит, сегодня начинаете, Николай Васильевич. Ну, так я вот, собственно, по какому делу. Пуск — это событие серьезное. И не только для завода, но и для нашего брата строителя. Обойти это мероприятие, считаю, политически неправильно. Я там насчет прессы, конечно, позаботился, зная, что любезный наш Антон Петрович по этому поводу и не шелохнется… Но пресса прессой, а у нас с вами живые люди, с ними и в дальнейшем дело иметь. Поэтому нужно этим людям и доброе слово сказать. Нужен митинг. Хорошо, чтоб вы, Николай Васильевич, сказали, как человек из центра. Ну, хлеб-соль сделаем… Ты мне поморщься, Антон! Не в тебе дело, в людях… Вон корабль со стапелей на воду спускают — о борт его шампанское бьют, не жалеют. А у нас цех не хуже корабля. Митинг обязательно. Прямо в цехе, конечно. Ну, потом, естественно, товарищеский ужин. Я средства найду. Ну, и ты, Антон… Да хоть сейчас не жмись! Событие! Вот и Николай Васильевич… Праздновать после трудов — не грех, не все — будни… Как, Николай Васильевич?

— Так ведь рядовой пуск, да и то первая очередь.

— А для нас и города нашего — не рядовой, — с обидой сказал Ежов. — Для нас, может быть, коренное событие. Ну, так как?

— Что же, делайте, — сказал Николай Васильевич и взглянул на часы — пора было на завод, он поднялся, протянул руку Ельцову: — Поправляйтесь, Сергей Гаврилович, главное — духом не падайте.

— Ну, ну, — кивнул Ельцов в ответ, пожимая руку Николаю Васильевичу, и снова косая складка усмешки перерезала его лицо.

Шергов в машине сидел нахохлившись, молчал, и Николай Васильевич молчал, он думал о Витьке, — вроде бы ничего особенного не произошло в доме Ельцова, молча стоял этот парень, подпирал плечом косяк, ходил вперевалочку, и только ельцовские фразочки насторожили: «Вот вырос… А что в нем? Поди узнай. И когда вырос, и с чем в душе…» То же самое мог бы сказать Николай Васильевич о своем сыне; вот с Машей у Митьки были контакты, они вместе куда-то ходили, о чем-то спорили, а Николай Васильевич видел сына мельком, давал ему денег, когда тот просил… Ну что он знал о Митьке? Парень ходил с длинными волосами, в затертой кожаной куртке и джинсах, любил брякать на гитаре, орать песенки на английском языке, к нему стала ходить девчонка по имени Настя, хорошая девчонка, губастая, с крепким бюстом и блестящими глазами, в коротенькой замшевой юбочке, открывавшей высоко и волнующе стройные ноги; она не кривлялась, не жеманилась, была проста, а Митька рядом с ней выглядел мальчишкой, в ней-то уж жила и расцветала настоящая женщина, а он — пацан пацаном. Глядя на них, Николай Васильевич думал: «Не дай бог, поженятся, она ведь через год убежит от него искать настоящего мужика, он ведь к мамке привык, сам-то ничегошеньки не умеет». Он знал еще: Митька учился легко, наука давалась ему без труда, — способный парень! — да и в институт он пришел довольно просто; правда, Маша сначала суетилась, все искала, кто бы помог, чтобы составил протекцию, но Николай Васильевич прикрикнул на нее, и она оставила эти хлопоты. Порой он удивлялся: ведь не так давно и сам любил кричать под гитару песенки, правда, не английские, а сочиненные ребятами его же возраста, тогда много было всяких бардов и менестрелей, в каждом институте свои, и девчонка у него была, стройная, тоненькая, и тоже с большими глазами, он и женился на ней; но он мог жениться, потому что к тому времени уже знал, почем фунт лиха, наработался, чтоб прокормить мать и себя, а потом и мать умерла, остался один, это сделало его цепким в жизни. А может быть, сейчас это только так кажется, ну и что же, что — цепкий, но такой же мальчишка, как Митька, вот ведь Маша ушла к другому…

Бог весть что там у нее было, главное, что он перестал ей верить. С полгода назад, да, да, весной, она пришла к нему в комнату, когда он сидел, кажется, писал статью для журнала, пришла по пустяковому делу, и, помнится, он тут же, не отрываясь от работы, его решил, и вот тогда Маша сказала:

— Ты железный мужик, Коля. В тебе ничего нет, кроме металла. Иногда мне кажется: постучать по тебе — зазвенишь.

— Я тебя чем-нибудь обидел? — спросил он.

— Лучше бы ты меня обидел или ударил… Нельзя же так казнить человека невниманием. Неужто в тебе и капли милосердия нет? Ну, ошиблась я один раз, гладко в наш век не проживешь. Мне ведь девятнадцать было, когда я за тебя выскочила… По-глупому ошиблась, и сама не знаю, как… Так неужели на всю жизнь?

— У нас об этом все сказано, Маша.

— Если бы могла я от тебя уйти, с каким бы облегчением это сделала…

Она стояла на фоне окна, он не мог видеть как следует ее лица, а только четко обрисованный силуэт, и тут-то и произошло какое-то смещение, вернувшее его на много лет назад… Она так же стояла тогда у окна, стыдливо и зябко защищая согнутыми руками обнаженные остренькие груди, платье ее, скомканным, лежало на полу, а он застыл, боясь к ней прикоснуться; в глазах ее было ожидание, а он не мог, не мог шевельнуться, и, если бы она не сказала: «Ну, иди же», — господи, сколько же потребовалось ей для этого сил! — он бы никогда, наверное, и не шагнул ей навстречу… «В тебе ничего нет, кроме металла…» Возможно, вполне возможно, она ведь говорила и другое: «Ты не человек — ты машина»; то же самое сказала сегодня Софья Анатольевна о Наташе: «Он сконструировал ее». Но ведь тот же Поповский твердил: будущая промышленность, производя богатства для людей, должна избежать возникновения трех спутников — грохота и шума, загрязнения воздуха, рек и морей и воспитания железных мальчиков, лишенных сердца, уверенных, что разум способен сконструировать все, включая любовь…