Проводница подумала и сказала:
— У меня в термосе есть, сейчас принесу.
Едва успел он вернуться в купе, как она и вправду принесла два стакана чая; рука у Софьи Анатольевны дрожала, но она все-таки успела отпить несколько глотков, лицо ее осунулось, глаза потускнели, и она будто бы уменьшилась в объеме, не было более той величественности; он взял ее пухлую руку, погладил и сказал:
— Все будет хорошо… Вон сколько дел у вас в Москве. Надо издать сочинения Юрия Сергеевича, все систематизировать. А вы в этом — главное лицо.
— Ох, Коленька, — вздохнула она. — Не понимаешь ты.
— А что там понимать? Все равно бы я вас из Высоцка насильно вывез. Работать, Софья Анатольевна, надо, работать. — И когда уж он это произнес, то и сам почувствовал, с каким фальшивым бодрячеством прозвучали слова, и ему стало неловко.
— Нет, Коленька, не понимаешь…
— А что же я должен понимать?
Ее серые глаза опять стали наполняться слезами.
— Одиночество… Его нельзя со стороны понять. В него окунешься, тогда только поймешь. Это похуже, чем волк на морозе. И не так завыть можно, лишь бы кто откликнулся, кто бы хоть капельку участия подарил…
Она замолчала и посмотрела мимо него, за окно; по темному стеклу стекали дождевые капли, вспыхивали в свете настольной лампы, вздрагивающей на столике от движения поезда. Холодное осеннее пространство простиралось за окном в мокрой темноте, и Николай Васильевич вздрогнул от страха, он был мгновенный, стремительно возник и исчез, оставив ссадину на душе. Странный безотчетный страх… Николай Васильевич отвернулся от окна и жадно отпил несколько глотков чаю.
— Ложитесь-ка вы спать, милая, милая женщина, — проговорил он.
— Хорошо, — покорно сказала она.
Он вспомнил, что у него есть в бумажке таблетки снотворного, предложил ей, потом полез на верхнюю полку; она уснула быстро, он понял это по ее тяжелому дыханию, а он лежал, запрокинув руки за голову, и смотрел в потолок вагона, по которому изредка пробегали мутные отсветы.
Вот и кончилась его поездка в Высоцк, она не была зряшной, как это у него случалось порой, в этой поездке был свой итог — там, за лесами, в ночи горел огромными окнами цех, и этот цех чувствовался Николаем Васильевичем как живой организм. Довольный этим ощущением, Николай Васильевич прикрыл глаза, но тут же подумал, что не довел все-таки в Высоцке дело до конца, так и не везет готового решения о Шергове.
«Что же делать с директором? Завод ведь только наново рождается… Рука ему нужна. Рука… Чья?» И чем больше он думал об этом, тем неразрешимее казался вопрос. Конечно, можно поискать по металлургическим заводам и найти среди начальников цехов, а то и главных инженеров крепкого, знающего автоматику парня, причем такого, что быстро все возьмет в руки, не будет распускать нюни, все подчинит производству, но ведь вот беда: опыт уже показал, что такие парни, которым любой завод — только завод, ни город, ни место, ни леса, ни небо, — цехи да линии, — на какое-то время выправляют дело, а потом с завода доносится лязг механизмов, не способных более набрать новые темпы, и в этом лязге глохнут человеческие голоса. Об этом был серьезный спор у них на совещании в главке, вроде бы и не деловой спор, он вспыхнул в перерыве, но, видимо, так задел всех, что уж не могли остановиться. Ох эти железные мальчики, о которых предупреждал еще Поповский, что-то их многовато появилось за последнее время. Найти такого? Нет, для Высоцка, где так тесно связаны меж собой люди, подобный вариант непригоден. И все же: как быть с директором?
Николай Васильевич попытался представить завод без Антона — и, к удивлению своему, не смог. Да, Шергов был нервозен, суетлив, не подготовлен инженерски к таким цехам, как колесопрокатный, но нечто большее стояло за ним; вокруг него теснилось множество людей, самых разных, даже Маша. «Дружим мы с ней…» Шергов сказал это с откровенной простотой, а Николай Васильевич удивился, потому что считал это слово «дружим» детским; да и в самом деле, как это взрослый мужик может сказать о женщине: «мы дружим»? Лексикон школьников… Но ведь они дружили, другого-то слова и не подберешь, вот почему он удивился, и даже зависть шевельнулась в нем. Так что же все-таки делать с Шерговым? Если брать всего лишь одну сторону дела — техническую перевооруженность завода, то конечно же Шергов тут слаб, но… Вот и возникло это самое «но», против которого Николай Васильевич сам не раз выступал на коллегии: «Все ваши «но» — поиски компромисса, а компромисс — не решение, лишь слабая жердочка через пропасть. В кадровой политике нельзя рисковать. Или мы оставляем человека и доверяем ему полностью, или мы сомневаемся, и тогда оставлять его нельзя…»
Николай Васильевич мучился, лежа на верхней полке. Черт бы побрал эти мысли! Черт бы побрал! Надо спать. Впереди Москва. Там много дел. И еще Митька женится. Что же это так противно звенит? Ах да, чайная ложка в стакане. Придется выпить снотворное. И внезапно Николай Васильевич понял, что уже принял решение: он не будет выносить на коллегию вопрос о Шергове, доложит о пуске цеха, а о директоре… Есть ведь такая формула: «Надо еще разобраться…»
19
Была уже середина февраля, когда Николай Васильевич вернулся в Москву из Днепропетровска, куда выезжал на три дня, и ему сообщили — умерла Софья Анатольевна; он едва успел на ее похороны, застал процессию на кладбище. Хоронили Софью Анатольевну рядом с могилой Поповского, людей было немного, больше старики и старухи, Николай Васильевич мало кого из них знал, и когда уж почти совсем закопали яму мерзлой землей, его кто-то вежливо тронул за плечо. Николай Васильевич обернулся и увидел Шергова, он стоял с заплаканными глазами, подняв черный каракулевый воротник пальто. Они вместе вышли из ворот, Николай Васильевич остановил такси, сказал шоферу:
— Гостиница «Россия».
Было начало шестого, только что закончился перерыв в ресторане, и зал был пуст, ряды столиков с белыми накрахмаленными скатертями и белые стулья с голубыми мягкими спинками, необычная тишина в этом высоком и просторном помещении, — от всего этого веяло теплом, радушием и после кладбища показалось Николаю Васильевичу противоестественным. Он даже остановился растерянно у входа, усомнившись — а стоило ли сюда приезжать, но подбежал расторопный официант и повел их в глубь этого свежего великолепия, усадил за столик; им принесли водки и закуски, они приподняли рюмки, Шергов сказал тихо и горестно:
— Помянем ее добром…
Они выпили, Николай Васильевич стал лениво закусывать, он вспоминал, как лежала Софья Анатольевна в гробу, пухлые большие руки были сложены у нее на животе, лицо опавшее, землистого цвета, — такой он успел увидеть ее перед тем, как заколотили крышку гроба. И тут же он подумал: а почему ему все так некогда да некогда, вот и на похороны едва успел; ведь после того, как привез он ее из Высоцка, так и не видел больше ни разу, направил к ней двух работников, чтоб помогли подготовить к изданию рукописи Юрия Сергеевича, она звонила ему, благодарила, звала в гости, он обещал, да так и не сумел выкроить время; и еще он думал: почему же это она умерла? Ему сказали по телефону: рак легких, но он все же переспросил у Шергова:
— Почему она?
— Не знаю, — сказал он. — Может, от тоски…
И Николай Васильевич вспомнил, как сказала она в поезде об одиночестве: «Это похуже, чем волк на морозе», и тогда он испугался этих слов. Что же, бывает, люди умирают от одиночества…
— Почему же Латышева не приехала? — спросил Николай Васильевич.
Шергов крякнул, ковыряя вилкой селедку, и, не поднимая на Николая Васильевича глаз, быстро проговорил:
— А она не знает… Я ведь сам случайно. Приехал по вызову, позвонил Софье Анатольевне, а мне говорят: умерла.
Николай Васильевич усмехнулся: «Эх, Антон, Антон…»
Они опять выпили не чокаясь, печаль, навеянная похоронами, стала медленно отступать, да и Шергов приободрился, зарозовел щеками от выпитого, пригладил усы.
— Ну, как вы там живете? — спросил его Николай Васильевич.
— А как живем? Да ничего живем. Клевать вроде бы нас перестали. Скоро вторую очередь пустим… Еще один цех заложили. Идет, в общем, жизнь. Тебя добрым словом поминаем, как ты нам тогда урок дал. Красиво же ты тогда работал, ничего не скажешь, красиво…
И Николай Васильевич отчетливо вспомнил, как командовал в цехе, и то острое ощущение слитности с механизмами, когда казалось: все нервы обнажены, и так ему захотелось, чтобы все это вновь повторилось; «да, может, это и есть мое настоящее… Вот так бы всю жизнь… а не эти бумажки, подписи, совещания… Мне бы, чтоб горячо в руках было…» — и ревниво спросил:
— Кто же там командует сейчас?
— Как «кто»? — удивился Шергов. — Я же тебе докладную посылал. Пока Ельцов. Мы ему двух заместителей дали: Ризодеева и Латышеву. Ничего тянут.
— Мы же ведь по-другому договаривались, — строго сказал Николай Васильевич.
Шергов нахмурился:
— Мы, Николай, вам план даем, качество деталей повышаем, и больше вам от нас ничего не нужно… Все! А кто и где у нас работает — наша задача. Нам на месте видней. Вот так. А про Латышеву или Андрюшку Ризодеева беспокоиться не надо, они на месте, при деле. Будет срок, еще и высоко взлетят, да пусть среди людей пока потолкутся, им на пользу. — Он помолчал, поскреб вилкой скатерть и неожиданно улыбнулся: — Давай-ка мы лучше за женщин выпьем. Вот, Николай, повезло мне в жизни раз: судьба Надей одарила. Ничего не скажешь — повезло. Так давай за хороших женщин…
Он так приветливо тянул свою рюмку, что Николай Васильевич тут же смягчился: «Ну что, и в самом деле все дела да дела, а ведь собрались помянуть Софью Анатольевну» — и тоже поднял свою рюмку…
Они расстались, когда наполнился людьми ресторан, заиграл оркестр, начались танцы; Шергов пошел в гостиницу пешком, идти ему было недалеко, ему сняли номер в «Бухаресте», а Николай Васильевич поехал на такси домой. Он велел остановить машину возле гастронома, зашел, чтоб купить сухого вина: ему повезло, продавали грузинскую «тетру», — Нас