Миг единый — страница 37 из 74

Девчонке это очень понравилось, а Юрка заупрямился:

«Не надо вина».

Но девчонка сказала:

«Будь мужчиной».

Тут уж ничего не поделаешь, хочешь не хочешь, а надо соглашаться. Чугуев смотался в магазин, купил бутылку портвейна, и на конфеты у него осталось. Там же, в магазине, стащил с прилавка, где торговали водой, три бумажных стаканчика, и они устроили прямо на берегу пир. Юрку вырвало, он побледнел, они довели его до дому и распрощались, а Чугуев пошел провожать девчонку, потому что уже стемнело и она боялась идти через парк, — это был большой парк, под него расчистили участок леса, и здесь легко было заблудиться.

Он потом не раз вспоминал, как все было, и потому точно установил для себя вот что: когда вошли они в березняк, он положил ей руку на плечо — только для того, чтобы ей было не так страшно. Но как только он положил ей руку на плечо, она прижалась к нему. Тогда он повернулся, и они оказались лицом к лицу. Тут он сразу же решил, что надо делать: у него уже была девушка, правда, старше его лет на пять, и она кое-чему его научила. Он прижал к себе тонконогую и поцеловал, тут же подумав: сейчас она даст ему по морде — ведь всегда держалась гордо и задирала нос. Но она не ударила его, а когда он оторвался от ее пухлых губ, все еще продолжала к нему тянуться, тогда он сунул руку ей под платье, но тут случилось неожиданное — она ударила его ногой в живот. Он скорчился от боли, выпустил ее, и она убежала.

На следующий день, где-то после обеда, он привел к моторке и, увидев Юрку, сидящего на берегу, крикнул ему: «Привет!» Юрка не ответил. Встал и пошел к нему. Очень спокойно, так, что и нельзя было предположить, что ударит. Но он ударил, и так сильно, что Чугуев оказался на земле. А когда потряс головой и пришел в себя, спросил: «Ты чего?»

Юрка приподнял его за грудки и снова ударил — здоровый, черт. Чугуев был, пожалуй, посильнее и в драках больше поднаторел, но он испугался: Юрка шел на него не моргнув глазом, как будто и не ударить хотел, а сделать нечто такое, что должно запомниться навсегда.

Вот так у них все и кончилось. Впрочем, Полукаровы недолго прожили в поселке — в то же лето они уехали в Москву, а осенью «стандартный» дом снесли, а вместе с ним и деревянный пристрой с обитой стальными листами дверью.

Как-то зимой Чугуев встретил в Доме культуры ту девчонку, и она ему объяснила, в чем дело: «Я Юре рассказала. Мы поклялись всю жизнь говорить друг другу правду». И он ей сказал: «Ну и дура!» Она напряглась и с таким холодным равнодушием глянула ему в глаза, что Чугуев понял: он для нее пустое место, нуль, и все происшедшее в березняке ровно ничего не значит: испытала силу своей женской власти, не более того… Вот что он понял тогда и потому инстинктивно сторонился холодных и волевых женщин, ожидая от них подвоха. И все же однажды не уберегся. Но это особая статья…

А с той поселковой гордячкой он иногда сталкивался — то в Доме культуры, то на улице, но она демонстративно не узнавала его. Потом он о ней забыл и не вспомнил бы никогда, если бы…

Он довез Юрия Петровича до дому. Тот пригласил: «Идемте, Михаил Николаевич, вы должны знать, где я живу». Они поднялись на третий этаж. Юрий Петрович позвонил, им открыла женщина. Чугуев не разглядел ее лица, в коридоре было полутемно, но сразу догадался, что это она и есть. Может, по голосу узнал, голос у нее был редкий — низкий, грудной, красивый… А может быть, потому, что весь день вспоминал, как они расстались с Юрием Петровичем. Но она и тут сделала вид, что не узнала его, хотя в упор рассмотрела еще в прихожей.

В тот же день он пошел к Кате и все выложил:

«Катись они все… Чтоб я на них работал! Это завгар такой умник, ему лишь бы команду выполнить. А я не пойду».

Катя его выслушала и сказала:

«Пойдешь, Чугуев… Я тебя знаю».

Он удивился:

«Как это — пойду?»

«А вот так и пойдешь. Они тебе любопытны, а раз любопытны, то не отступишься».

Она и вправду хорошо его знала.

Про Полукарова-старшего Чугуев спрашивать не стал, но однажды услышал, как Юрий Петрович, садясь в машину, сказал Родыгину: «Мне завтра в Москву, Семен Семенович. Десятая годовщина смерти отца…»

Поминали Полукарова на Новодевичьем, где был он похоронен, — в первом дворе, слева, у кирпичной стены. Погода была холодная, шел дождь, народу собралось человек тридцать, все больше пожилые люди. Кутались в плащи, прикрывались зонтами. Чугуев рассматривал высеченное на граните лицо. Струйки воды стекали по каменному лбу и носу, по выпуклым бровям, и Чугуев думал: он помнил лицо этого человека не таким — оно было добрым и мягким. Тут же, на кладбище, Чугуев увидел Славу Ивановну. Она стояла прямо, не ежась от холода, и Чугуев удивился, как она еще молода, словно и не изменилась с той поры, даже похорошела…

Потом Чугуев вез Полукаровых через дождливую Москву. Слава Ивановна не узнала Чугуева, да он и не хотел, чтобы узнавала, — тогда был мальчишкой, с Юркой на равных, а сейчас… Он вез их и невольно прислушивался к их разговору.

«Не могу себе простить, что не интересовался его инженерными работами, когда он был жив, — говорил Юрий Петрович. — В его бумагах такое! С ума сойти можно! Непростительное упущение».

«Ты вообще с ним чванился, — тихо сказала Слава Ивановна. — Все время задирал нос. Вел себя так, будто ты старший, а он у тебя в мальчиках. Он переживал. Мучился, что не может найти с тобой контакта».

Юрий Петрович ответил:

«Да, скверно все это было. Глупо. Мальчишество, не более того… Но мне все казалось: он не тебя, а меня бросил. Я и копил в себе обиду».

«Он меня не бросал, — ответила Слава Ивановна. — Я сама уехала. Все как-то совпало: узнала — отец болен… Он скрытный был. Тоже любил погордиться. Писал: все хорошо. И вдруг узнала, как ему «хорошо»… А когда уехала, сразу и решила — в Москву не вернусь. Непримиримыми росли, сами же от этой непримиримости страдали, а все же превыше всего ее ценили».

«Я и сейчас страдаю, — сказал Юрий Петрович. — Такой инженер рядом жил, а я…»

Слава Ивановна помолчала и сказала грустно:

«Странно ты говоришь… Словно и не об отце. При чем тут инженер?» Она вдруг всхлипнула; Чугуев взглянул в смотровое зеркальце, увидел, как Слава Ивановна сморщилась и сразу же превратилась в старушку, и ему стало тоскливо.

Знала бы все это дурная общежитская баба, поостереглась бы молоть ерунду, ой поостереглась бы. А вообще-то наплевать! Лишь бы колеса крутились!

— А что, Михаил Николаевич, может, перекусим?.. Кольцевую миновали.

— Спасибо, Юрий Петрович, вы сами… Я в общежитии чаю хорошо попил. Пока обойдусь.

— Ну, смотрите, а то вот сколько еды.

— Ничего, Юрий Петрович, вы сами… Вот если только покурить…

Юрий Петрович не курил, и Чугуев при нем воздерживался, но сегодня не вытерпел.

— Да смолите себе сколько угодно, — поморщился Юрий Петрович.

…Он жевал котлету и смотрел без всякого удовольствия на дорогу. Удивительно, как по-разному может выглядеть одно и то же шоссе: то празднично-современным — в солнечную погоду либо ночью, в свете сигнальных огней, то таким унылым, как сегодня, — грязно-серый асфальт, темные льдистые наплывы, а по обочинам обшарпанные деревья, слежавшийся, с ржавыми проталинами, снег… Даже машины казались покрытыми свинцовой пылью. Все это вызывало ощущение неустроенности, и хотелось каким-то способом навести в окружающем мире иной порядок.

«Ты у меня странный человек: тебя всегда что-нибудь не устраивает», — Леля говорила это беззлобно, но с оттенком недоброжелательства. Когда она сказала об этом впервые, он просто не придал значения, потом Леля повторила эту фразу несколько раз, и он подумал: «А что же, пожалуй, она права». Вообще-то Леля нет-нет да обескураживала его каким-нибудь неожиданным замечанием. Совсем недавно вдруг сказала:

«А я ведь не за такого выходила. Тот был совсем другой».

Он решил отшутиться:

«Этот хуже?»

«Не хуже, не лучше. Просто другой».

Сам он в себе не чувствовал перемен, да и не задумывался, произошли ли они в нем. Но после Лелиных слов представил себя мальчишкой-инженером, который только что получил диплом, а вместе с ним и назначение на Лебедневский завод, и подумал: а ведь и на самом деле за минувшие десять лет многое в нем переменилось. Уж очень сильный рывок сделал он за это время. Сам-то он не прилагал особых усилий, чтобы обеспечить себе карьеру, скорее всего удача сопутствовала ему заслуженно, потому что каждый шаг вперед был как бы итогом его самозабвенной работы, куда он вкладывал себя до такой степени, что почти весь растворялся в деле. Леля это понимала, Леля объясняла: «Это и есть твой характер»… И вот что интересно: Ральф Шредер, представитель фирмы ГДР, поставлявшей им оборудование, говорил Юрию Петровичу, что эта-то черта характера больше всего нравится ему. «Это чудесно, как вы умеете полностью отдаваться делу», — говорил полный, румянощекий Шредер, приятно улыбаясь. Он вообще считал: человек, которому кажется, что он во имя работы жертвует личными удобствами, должен бороться с собой, как он борется с конкурентами, и такой человек вряд ли достигнет высоких должностей. Именно поэтому подобные типчики скулят на закате карьеры: «Я отдал лучшие годы нашей организации, а во главе ее поставили сопляка…» Идеалом для Шредера был работник, который без всякой жертвенности, а в силу потребности отдает делу столько часов, дней, недель, сколько необходимо, и при этом не задумывается, как бы ему повеселее провести время; он был уверен, что это именно тот работник, который достигнет поста руководителя, и, говоря об этом, Шредер добавлял: «Руководящий пост никогда не является наградой за самопожертвование». Юрий Петрович рассказал об этом Леле, она ответила категорично: «А я считаю: если человек чувствует, что он жертвует своим личным во имя дела, — это благородней. И это по-русски…» Юрия Петровича Леля не убедила: в словах Шредера он нашел для себя объяснение — каким должен быть тот, которому доверено направлять работу и усилия многих людей. Сколько раз он читал и слышал еще на институтской скамье, даже в школе: настоящий организатор жертвует своим личным ради дела, и это считалось высшим из достоинств. Нет