«Ты все по шоссе гоняешь, а тут дорога прямая есть через лес и поле. Дождей давно не было, накатали, что твой асфальт. Давай по ней».
Он ее послушал, а она затеяла возню в кабине; ему, дураку, остановиться бы, а он мчался через поле… Черт ее знает, откуда взялась эта буренка. Он увидел ее уже перед самым радиатором и с испугу, вместо того чтобы тормознуть, прибавил газу… От сильного удара машина на мгновение словно оторвалась от земли, под ней что-то вздулось, охнуло и тяжело захрустело… В поле никого не было, ни одной души, и тогда он рванул на полной скорости. Валя замерла, в лице ни кровинки. Он с маху въехал в речку, потом кинулся на берег, наломал ивовых прутьев, сунул оторопевшей Вале веник:
«Мой машину! Чего стоишь?!»
Она подчинилась ему. Они терли, скоблили, чистили машину, стирали с нее следы крови, а когда закончили эту работу, Валя сказала:
«Поехали назад».
«Куда это назад?» — удивился он.
«В Глухово, — сказала Валя, — договоримся насчет буренки».
Его и так всего трясло, а тут представил: завтра же узнают дома, и начнется такое… За буренку надо платить, отчим скорее лопнет, чем раскошелится.
«Меня тут ни одна душа не видела, да и знают, что я по шоссе езжу».
Валя стала его просить:
«Это ведь Касьяновой корова, она с нее живет, вдова солдатская».
«Ничего, — сказал он. — Мясо продаст, новую купит».
«Не поедешь?» — спросила она.
«Нет!»
«Ну и подонок же ты!»
Он больше слушать не стал, оставил Вальку возле речки и рванул в город. Но она все-таки сообщила в милицию. Отчим и вправду рассвирепел, кричал: пусть гонят парня в тюрьму, он ему не потатчик. Неизвестно, чем бы кончилось, но орсовское начальство заступилось — заплатили Касьяновой, и Чугуев опять стал ездить в подсобное хозяйство. Мимо Вальки проходил, будто и не знал ее никогда, а она смотрела на него молящими глазами…
Вообще-то это все труха, палая листва, об этом и вспоминать не стоит. Пожалуй, только Алиса… Эту историю он почему-то не мог забыть. Алиса Ивановна Кузьмина. Кто ей имя такое дал? Пароходная докторица. Впрочем, по образованию она была медсестрой. На пароход он попал после армии отслужив на Курилах. Ему нравилось жить на острове, нравилось мотаться по нему на грузовике, особенно на рассвете в летнюю пору, когда отлив и можно мчаться по плотному темно-серому песку так, чтобы под колеса летела пена… Там, на острове, он и научился по-настоящему водить машину, и там же ему напели ребята: после армии надо ехать во Владивосток — в торговом флоте матросов всегда не хватает. Можно и на мир посмотреть, и заработать, да и приодеться на валюту. Вот он и решил попасть на пароход. Спешить ему было некуда, дома его никто не ждал, отчим все маялся язвой, а у матери — семилетний сын.
В отделе кадров его хорошо встретили; там любили приходивших к ним из армии, предложили выбрать, на какой пароход пойдет. Ему было все равно. Тогда девчонка-инспектор посоветовала:
«Давай на «Попов», хоть и не шик-модерн, но зато всегда с планом. Да и капитан хороший».
И он пошел на сухогруз «Попов». В первый месяц, когда плыли сначала Японским морем, потом через Тихий океан к берегам Новой Зеландии, везли какие-то удобрения, ему было так тяжело, что он уж решил про себя: все, кранты мне. Сначала лежал в лежку, потом пересилил себя, начал вставать, выходил на работу. Боцман, маленький, жилистый, коричневый от загара, словно спаянный из ржавого железа, гонял его как новичка почем зря. Чугуев красил фальшборт, драил палубу, чистил гальюны; потом понял, что боцман прав — в работе было его спасение, и постепенно свыкся с влажной духотой тропиков, стал твердо ходить по палубе и многому другому научился. И все же он томился, глаза уставали от моря, от бесконечности воды, а душа — от однообразия и замкнутости жизни. Они плавали под фрахтом от Австралии на острова, возили многое: шерсть, зерно, бананы, — заходили в Сингапур, в Коломбо, на Маврикий и Канарские острова. И снова к берегам Японии. Порты не очень его радовали: короткие сходы на берег, чужое пиво, мелочные лавчонки малай-базаров. Временами тоска так усиливалась, что становилась невыносимой.
Алису он и не замечал сначала, видел мельком, когда в столовой крутили фильмы, кормиться-то она ходила в кают-компанию. И еще он видел, как она забиралась на верхнюю палубу мостика и загорала там. На пароходе были три женщины: вот эта Алиса, девчонка-пекариха и буфетчица кают-компании. Матросы по-разному трепались о них. Чугуев только однажды увидел, что у Алисы почти синие глаза, а больше там и смотреть было не на что: вся серенькая — и лицо, и волосы, даже ноги, как ни загорала, а все серенькая. Он и не думал о ней всерьез, просто наступила пора, когда ему стали сниться по ночам женщины. Вахту в то время он стоял до полуночи, по-матросски она называлась «собачьей», ни кино не посмотришь, ни «козла» не забьешь… Он и не думал после вахты спускаться на ботдек, как-то это само собой вышло, но он сошел и открыл дверь в коридор, где были каюты капитана, первого помощника и ее — Алисы. Все в коридоре подрагивало, поскрипывало, гудели кондиционеры. Он прошел по ковровой дорожке босиком — так и на вахте стоял, только в шортиках, и майке, — осторожно открыл дверь каюты врача, чтоб не скрипнула, и осторожно закрыл за собой. И сразу увидел Алису — на смятой простыне в ядовитом свете луны, бившем в иллюминатор. Он бесшумно подошел к ней и вздрогнул — она смотрела на него широко открытыми глазами. Без всякого страха, скорее с любопытством. Он подумал: «Закричит или нет?» Руки у нее были потными и горячими… Он уходил, ступая на кончики пальцев, и пошел к себе вниз не мимо каюты капитана, а снова вышел на открытую палубу, увидел слепое антрацитное море с желтизной лунного света, и ему захотелось завыть от тоски…
На следующую ночь он опять к ней пробрался, и она ему сказала:
«Ты не ходи часто. Вдруг увидят… — А потом спросила с интересом: — Ты меня любишь?»
И он ответил:
«А ты как думала!»
Они сумели скрыть свою связь от экипажа. Это редко кому удается, но им удалось. И только когда входили в залив Петра Великого, Алиса в столовой подошла к нему и сказала громко, чтоб все слышали:
«Во Владике можешь жить у меня. Есть отдельная комната».
Вот тогда-то все и вылупили глаза. Боцман раскалился от гнева, чуть не кинулся с кулаками, его усадили на место. Но позднее все же отыгрался: послал Чугуева на бак отбивать лед.
В первый же вечер на берегу они закатились в ресторан. Чугуев был равнодушен к водке, она не приносила ему удовольствия; выпив, только мрачнел, потому и заказал граммов триста. Он слушал, как на эстраде длинный, худой парень в черном костюме и при галстуке-бабочке пел старинные романсы. Оглядывал столики. Береговые женщины не были похожи на Алису. Они держались надменно, во всяком случае так ему казалось, улыбались накрашенными ртами загадочно и заманчиво и все выглядели удивительно красивыми. Ни с одной из них Алиса не могла поспорить, несмотря на свои заграничные шмотки. Ему чудилось: все, кто сидел в ресторане, наблюдали за ним, и он, чтобы поддразнить их, церемонно ухаживал за Алисой, говорил ей: «За твое здоровье, прекрасная» — и еще что-то в этом роде.
Потом они шли домой мимо длинного дощатого забора, и она хватала его за руку и говорила:
«Давай быстрее поженимся, а то ведь опять в рейс».
Он удивился:
«Ты что? Разве я тебе обещал?»
«А как же!» — воскликнула она.
Но он хорошо помнил, что ничего подобного ей не говорил. Она вдруг ожесточилась, он и не понял отчего, прижалась к забору спиной, словно загнанный зверек, и вдруг выпалила:
«Я бы крикнула тогда. Первый помощник — за стенкой. Ох, и упекли бы тебя!.. Да я и сейчас тебя продам! Тебя еще потрясут, будь здоров! Я такую телегу на тебя… грязная рвань!»
Он и не ожидал, что она умеет так ругаться.
«Я боцмана в свидетели возьму. Он из-за меня что хочешь подпишет. Мы тебе дело припаяем, чтоб знал, как насильничать!»
Он слушал ее потрясенный: сколько же злобы скопилось в этой женщине! И ему стало жаль ее и за эту злобу, и за некрасивость, и за неприкаянную жизнь. И вместе с этой жалостью поднялась в нем и тоска. Он не способен ей ничем помочь, теперь-то он знал это твердо, и странным ему показалось, что его могло вообще что-то связывать с ней.
Он тихо сказал:
«Пойдем».
Алиса замолчала, испуг метнулся в глазах, кротко прижалась щекой к его рукаву. Ему сделалось неприятно, он подхватил ее под руку и повел домой. Но едва она уснула, взял свои чемоданы и мотанул в аэропорт. Ему было все равно куда лететь, деньги у него были, шмоток он себе навез, он был свободен, и вся земля открывалась перед ним. И завертелась она, закружилась… Летел под колеса асфальт, месили они глину, врывались в рябые лужи, приминали снега… Цепкие руки сжимали баранку, громыхал за спиной то железный кузов самосвала, набитый цементным раствором, то плескалось горючее в баке бензовоза, то шелестел стянутый канатами брезент. Чего он только не возил: и железо, и дерево, и продовольствие, а дорога все летела навстречу. Большую часть жизни он провел в дороге, знал, как меняется цвет асфальта от времени дня и времени года, от смены дождей, солнца и ветра. Он видел на асфальте и приметы чужой работы: зерна пшеницы, кучки цемента, гнутые гвозди, битое стекло и отпечатки чужих судеб: раздавленную помаду, клочки писем, недокуренные сигареты. Очень многое могла ему рассказать дорога, и он слушал ее и двигался по ней, отдыхая от этого движения во сне, или в столовой, или в Доме культуры, где пил пиво и смотрел, как танцуют другие — сам он танцевать не любил. Он чувствовал под ногами землю и свою свободу, и ему было хорошо. Лишь бы колеса крутились!..
«Последний рейс!.. Последний рейс! — весело думал Чугуев. — Так решили с Катей. Завтра — в отдел кадров… Шабаш! Ищите нового водителя. Я отработал… Даешь самосвал!»
…Они ехали уже более двух часов, как вдруг сквозь однообразную тусклость неба просочились солнечные лучи — не пробили облака где-то в одном месте, а хлынули сразу, потоком, как дождь, и в это же самое время «Волга» сбросила скорость. Юрий Петрович огляделся: шоссе просматривалось далеко, встречных машин не было, а по правую сторону вдали шли два тяжелых самосвала. Местность здесь была болотистая — кочковатый снежный покров разрывался черными проталинами, на буграх торчали перезимовавшие стебли осоки. Мутный солнечный свет, отражаясь от залежалого, покрытого льдистой коркой снега, сглаживал даль, и только по темным и бесформенным пятнам впереди можно было угадать лес.