ам, что лежали вдоль уличного порядка бревенчатых домов. Выскочили из-за угла сельской лавки, а вокруг никого, лунная ночь над тайгой, над островерхими сопками, над туманным Байкалом. Он и охнуть не успел, как заломили ему руки. Он все-таки изловчился ударить одного в пах, двое же других свалили его на доски. Били умело, чтобы следа не оставить, но чтоб запомнил. Он после этого две недели в медпункте отлеживался, участковому сказал: в темноте, мол, не видел, кто бил, и за что — не знает… А когда вышел из медпункта, пошел искать того парня, что натравил своих дружков. Нашел на пристани возле бочкового склада, где пахло солью и рыбой, — у бурята омуля торговал по дешевке. Отвел за валун и единым ударом сбил с ног. Стал ждать, когда поднимется. А тот подниматься не стал, а пополз к нему на коленях, плача, пуская слюни и умоляя, чтоб Чугуев его не убивал: ему жить надо, ему еще домой вернуться необходимо, где ждет не дождется мать. Чугуев знал: парень врет, нет у него ни дома, ни матери, но он и не собирался его убивать. И ударил-то не больно, надо бы еще, но такими страдальческими были эти глаза, так много было в них страху, что только пробурчал: «Ладно… Но смотри у меня». И ушел по белому песку, твердо зная: все равно парень побежит к дружкам и они Чугуеву не простят, но жалости своей преодолеть не мог… Черт знает для чего он это вспомнил?! Чугуев покосился на Юрия Петровича; в полумраке его лицо казалось осунувшимся, посеревшим, да и сидел он расслабившись, прикрыв глаза и пощипывая пальцами тонкие редкие усики, которые казались Чугуеву смешными: «Сбрить давно пора, главный инженер, а пижонит, как мальчик…»
Не так давно сидели они с Катей, вино пили, и она разговорилась. Чугуев любил, когда она становилась такой разговорчивой, — он размышлять вслух не умел. У Кати загорались глаза и все лицо светлело, уголки маленьких губ опускались, но не как при обиде, скорее это было похоже на полуулыбку. И вот, когда она заговорила на этот раз, он сразу понял: о Юрии Петровиче. Она говорила, что есть в некоторых людях странная потребность добиваться от других только послушания, и эта потребность бывает такой же сильной, как жажда или голод. Вот о чем она тогда говорила. Он уже привык к ее манере мыслить и легко понимал то, что она недоговаривала, может потому, что что-то похожее говорил когда-то Полукаров-старший.
…Они удили с лодки, а потом причаливали в, тихом местечке, варили уху, и, когда она была готова, Полукаров-старший доставал флягу, и, щуря веселые глаза, наливал из нее в стаканчик водку, и, налив, отставлял мизинец, выпивал. И без того красное лицо его еще больше краснело, он чесал приплюснутый нос, словно решал, стоит ли повторить. Но колебания длились недолго, и Полукаров-старший позволял себе второй стаканчик. А когда была съедена уха и можно было безмятежно растянуться на траве, он предлагал Чугуеву сигарету, а потом начинал с ними, мальчишками, разговор, какой вели обычно во взрослых компаниях; далеко не все тогда Чугуев понимал, но многое запомнил, потому что уж очень приятно было лежать вот так рядом с большим, седым человеком и слушать его глуховатый голос:
«Есть страшная, головокружительная высота, с которой люди перестают казаться людьми, превращаясь в некие обобщенные схемы. Оттуда не слышно ни плача, ни смеха, ни иных человеческих звуков. И такая высота не всегда удел избранных, на нее порой способен взобраться даже тот, у кого всего лишь двое в подчинении, тут дело не в масштабе, а в том, как видишь мир…»
Чугуев чувствовал: было что-то общее в словах Полукарова-старшего и Кати, он даже попытался определить это общее словами, но не сумел и, раздосадованный, отмахнулся: «Да зачем мне это нужно?!».
«Ты живешь, Чугуев, как трава растет!»
«А ты сама-то как живешь?.. Помнишь, как я тебя впервые увидел на пляже с подвернутой ногой?»
«И не стыдно было к беспомощной женщине приставать?»
«Я не приставал… Так получилось».
«А сам поцеловал, да еще так грубо! Не стыдно, да?»
«Совсем не стыдно. И под окнами твоими совсем не стыдно было ходить. Ты зачем меня целых два месяца томила?»
«Не нравился ты мне, Чугуев».
«А потом понравился?»
«Тоже нет, просто повис на мне, как крест…»
«Два месяца за тобой ходил, а ты вдруг: «Ты кто, Чугуев?»
«Я и сейчас тебя спрашиваю: «Ты кто, Чугуев?»
«Ты кто?.. Ты кто?.. Ты кто, Чугуев?..» Светофор высвечивал белые столбики с правой стороны дороги. Еще не окончательно стемнело, опустились лишь синие сумерки, они сгладили колдобины, канавы, овраги, слили реку с берегами. Но мост был еще четко виден. С шумом проносились встречные машины, красная пунктирная черта спидометра доползла до цифры сто сорок. «Теперь недалеко. За полчаса доберемся. Считай, дома».
…Летел под колеса асфальт.
«Ты кто?.. Ты кто?.. Ты кто, Чугуев?..»
Когда шел к двери, оставив позади теплую постель, нежность Катиных рук и волос, вдруг услышал:
«Погоди!»
Она смотрела на него ласково:
«Я ночью проснулась и думала: может, не уезжать тебе надо из Лебеднева, а работу менять?»
«Ага!» — подтвердил он, радуясь ее заботе.
«Вернешься из этого рейса и уходи».
«Уйду, — кивнул он. — На самосвал. На нем хорошо заработать можно. Нам ведь сейчас нужно. Вот-вот третий появится!» — и рассмеялся.
«Можно и на самосвал, — подтвердила она. — Надо подумать».
Летел, летел под колеса асфальт.
…Ах, как они тогда работали! Какое это было прекрасное время! Надо было вставать на заре и бежать в цех, быстрее в цех, где захлестывало дело, и не было высшего наслаждения, чем упоение работой… Столкнулись они с Родыгиным, казалось бы, на пустяке, но потом этот самый пустяк вылился в откровенную вражду.
Юрий Петрович начинал с того, что обходил участки. Работа эта была ненужной, и он понимал, что она не нужна, но ничего с собой поделать не мог: хотелось на все взглянуть своими глазами. Потом он шел к себе в конторку, из которой виден был весь операторский зал. В тот день он едва начал читать информацию, как включился директорский селектор и женский голос произнес:
«Товарищ Полукаров, Семен Семенович просит прибыть немедленно».
Юрий Петрович удивленно посмотрел на динамик: он ведь отправил Родыгину расписание дня, как прежде отправлял его и Кривцову… К этому времени Юрий Петрович уже познакомился с Родыгиным. Новый директор понравился ему. У него было живое, подвижное лицо, веселые глаза, и лет ему было всего около сорока, и Юрий Петрович надеялся, что наладит с ним контакт. Кривцов ему не мешал, но сейчас этого уже было мало, сейчас нужен был сильный союзник… Но постепенно Юрий Петрович понял, что Родыгин вряд ли начнет его поддерживать. Сначала его удивило, что новый директор слишком часто созывал начальников цехов, служб и отделов, а те, как правило, одни на совещание не шли, а брали с собой заместителей или плановиков, чтобы вовремя получить нужную справку. Обширный директорский кабинет оказывался забитым до отказа. Долго усаживались, долго готовились, а затем слушали директора.
Он говорил много и о разном, но как-то все сводилось в конце концов к одному требованию: устранить — и немедленно — недостатки, которые он обнаружил при очередном объезде завода. Сначала Юрий Петрович думал, что вся эта бесполезная говорильня нужна Родыгину для того, чтобы прощупать командный состав завода. Но потом убедился: это его метод вести дела. Это поразило его, но, поразмыслив, он понял, в чем тут дело. До Лебеднева Семен Семенович был директором небольшого завода под Свердловском. Там цехов-то пять-шесть, и собрать всех начальников на планерку ничего не стоит, но здесь… Юрий Петрович попытался выступить и объяснить Родыгину: цехи здесь огромные, каждый — как завод, подобный тому уральскому, где прежде работал Родыгин, каждый на хозрасчете и обладает большой самостоятельностью. Видимо, он не сумел внятно изложить свои мысли. Во всяком случае, его никто не поддержал, а Родыгин смотрел на него с усмешкой: «Ну зачем ты меня учишь?» И когда заключал совещание, резко ответил Юрию Петровичу: мол, прежде чем критиковать директора, надо самому у себя в цехе навести порядок, а то, как ему известно, там вводятся сомнительные новшества. Родыгин вел себя уверенно, может быть, потому, что тот уральский завод, которым он прежде руководил, в системе таких же заводов шел первым, и Родыгин получил за это немало наград. Его методы руководства были им проверены, обкатаны, они приносили ему успех, и он не сомневался, что и на Лебедневском заводе он все приведет в нужный порядок.
Но до сих пор Родыгин созывал начальников цехов в конце дня, а тут вдруг утренний вызов…
Юрий Петрович нажал кнопку обратной связи директорского селектора, но ему сказали, что директор говорить с ним сейчас не может.
«Передайте Семену Семеновичу, что смогу прибыть через два часа».
Прошло несколько минут, и включился сам Родыгин:
«Товарищ Полукаров, разве вы не знаете, что вызов директора обязателен для начальника цеха?» Тон был веселый, но глубже чувствовалась ледяная струйка крайнего недовольства.
Юрий Петрович объяснил, что в цехе сейчас все ждут переклички, откладывать ее он не может.
«Что же вы, не доверяете своему заместителю?»
Тут Родыгин был прав. Заместитель у Юрия Петровича был. Геннадий Васильевич Пуща — тридцатидвухлетний красавец с рыжеватой бородкой клинышком, лихими усами, не признающий во все времена года никакой, иной одежды, кроме джинсового костюма, всеобщий любимец, балагур и анекдотчик. Перекличку Юрий Петрович ему не доверял, на Пуще лежали другие обязанности: он проводил приемы, разбирал заявления рабочих, инженеров, и делал это с удовольствием, легко и приятно. Сам Юрий Петрович тяжело сходился с людьми, прекрасно понимал это, а у начальника цеха, кроме производства, было еще такое количество обязанностей, что в них легко можно было утонуть: рассмотрение всяческих жалоб, распределение квартир, мест в детских садах и яслях, участие в различных общественных мероприятиях, и конечно же такой «обаяшка», как Пуща, был сущей находкой для Юрия Петровича. Но объяснить все это Родыгину он не мог и только ответил твердо: