Миг единый — страница 55 из 74

«Александр Петрович болен просит приехать проститься Катя»…


— Тут езды-то часов шесть. Пораньше выедем, до полудня и привезу тебя. Зачем же поездом?.. Завтра пятница, позвоню Карпухину домой, скажу, что в счет отгула.

Оля не отвечала, укладывала вещи в небольшой чемодан; спорить с Борисом не хотела, понимала — не сумеет сдержаться, и все, что скопилось за два часа после получения телеграммы: беспокойство за Александра Петровича, раздражение перед неизбежной встречей с женщиной, выславшей телеграмму, да и таящееся за всем этим недовольство, что так внезапно разрушался намеченный порядок двух грядущих дней отдыха, — все, все, соединившись воедино, от неосторожного слова Бориса могло вызвать у Оли тот краткий приступ истерики, когда она полностью выходила из-под собственной власти и способна была совершить бог весть что, а потом долго в этом раскаиваться.

Оля взглянула на Бориса, он полулежал на диване; штанина на правой ноге была завернута вверх, обнажая волосатую щиколотку, которую он почесывал всей пятерней, другой рукой оглаживал рыжеватую, небрежно подстриженную бородку, взгляд его блекло-голубых глаз был безмятежен; как только она посмотрела на него, так тут же и поняла: еще мгновение — и сорвется, и, чтоб этого не случилось, поспешно вышла из комнаты.

На тумбочке возле зеркала лежала пачка «ВТ», Оля торопливо достала сигарету. В конце концов, Борис предлагал ей только услугу, хотел облегчить дорогу, а она тотчас накрутила невесть сколько сложностей: мол, как он не понимает, ведь ее зовут к постели умирающего, когда-то любимого ею человека, и Борис явно будет неуместен, но… Назревшая было истерика угасала, Оля сбила пепел с сигареты в небольшую круглую, японской работы пепельницу, стоявшую на тумбочке, и вспомнила: пепельница была здесь, когда она впервые вошла в эту квартиру, да и то, что находилось в прихожей, выглядело по-прежнему, хотя после ухода Александра Петровича Оля делала большой ремонт, многое вынесла в мусорные ящики, но вещи, словно возникая из небытия, возвращались и занимали свои прежние позиции, и прихожая постепенно обрела изначальный вид. Вообще эта трехкомнатная квартира была слишком велика для нее одной. Оле она всегда казалась нелепой с какими-то закутками, кладовками, куда не заглядывали годами, — дом был еще довоенной постройки; Оля несколько раз думала об обмене, но ее тут же брал страх перед множеством, как ей казалось, формальностей, которые надо было выполнить, чтобы найти нужный вариант.

Оля постояла с минуту в прихожей и двинулась на кухню. «Надо сварить кофе… Лучше всего кофе».

Кофеварка всегда была наготове, и едва Оля поставила ее на огонь, как услышала шаркающие шаги Бориса, он двигался в шлепанцах неторопливой походкой, и чем ближе становились его шаги, тем спокойнее делалась Оля. Она не оглянулась, когда Борис вошел на кухню, не оглянулась и когда подошел к ней вплотную, просунул теплые, с толстыми пальцами руки под мышки и, склонившись, пощекотал бородой ее щеку.

— Ну, если ты так хочешь, — мурлыкающим голосом произнес он, — я отвезу тебя на вокзал. Есть поезд в двадцать один ноль-ноль — я только что узнавал.

Тут же она поняла, что вовсе и не хочет этого, не хочет всю ночь ворочаться на жесткой вагонной полке, слушать стук металла, идущий из глубины вагона, а потом отыскивать в холодном Л. квартиру Александра Петровича, — ведь ей даже не удосужились сообщить его адрес. Нет, нет, ничего этого она не хочет, уж лучше будет по-иному: она поедет туда с Борисом, он добьется номера в гостинице, да и будет надежной охраной хотя бы от той женщины, что сейчас находится рядом с Александром Петровичем, ведь еще и неизвестно, как они увидятся, может быть, та захочет отплатить Оле за их первую встречу.

— Нет, — сказала она Борису. — Мы поедем вместе. Иди звони своему Карпухину…


Надежде Николаевне телеграмму подал муж, когда она вернулась с работы, подал раскрытой и спросил:

— Кто этот Александр Петрович?

Она уловила в его словах ревнивое беспокойство и усмехнулась: он ревновал ее с того дня, как они поженились, поначалу его приступы ревности утомляли ее, потом она к ним привыкла, теперь же они были редки, и, когда в его словах пробивался даже робкий намек на ревность, Надежда Николаевна бывала довольна… Но едва прочла телеграмму, как испугалась.

— Боже мой! — воскликнула она.

— Да кто это? — опять спросил Трофим.

— Как «кто»? — растерянно проговорила она. — Первый мой муж, ты что, забыл?

— Да я его и в глаза-то никогда не видел… — ворчливо проговорил Трофим.

Она удивленно посмотрела на него, но тут же сообразила, что Трофим говорит правду, он и в самом деле никогда не видел Александра Петровича, даже в те тяжкие дни, двадцать семь лет назад, когда она перебралась с годовалым Димкой в холодную каморку Трофима на глухой окраине заводского поселка… Все-таки нелепо получилось, что Трофим, вырастивший и воспитавший Димку, никогда не видел его отца, но зато если она и знала что-то о своем первом муже, то только благодаря тому, что рядом с ней рос его сын: Александр Петрович это понимал всегда, присылал деньги, она получала их тайно от Трофима, потому что тот наложил жесткий запрет на всякое общение ее с бывшим мужем, и письма от Александра Петровича она тоже получала и отвечала на них, описывая, что произошло нового в жизни Димки. Сам же Александр Петрович твердо держал данное им слово: не делать попыток встречаться с сыном; хотя сейчас это уже и не имело серьезного значения, потому что Димка теперь сам стал отцом, и Надежде Николаевне приходилось по воскресным дням забирать к себе трехлетнего внука.

— Конечно, конечно, ты не видел, — согласилась Надежда Николаевна, отвечая мужу. — Но имя-то знал…

— Да не догадался как-то, — смутился Трофим.

Разговор этот происходил на кухне; Надежда Николаевна как вошла, так и положила туго набитую авоську на пол и теперь Трофим, морщась от радикулитной боли в спине, стал вытаскивать из авоськи бутылки с молоком и кефиром, свертки с продуктами и складывать их в холодильник. Надежда Николаевна смотрела, как все это он старательно делает, и за этим старанием угадала внутреннюю напряженность, — всегда так: когда случалось нечто необычное, Трофим прятал взволнованность за спокойствием и его узкое лицо с полными губами и мягкими добрыми чертами становилось строгим и отчужденным.

Она долго молчала, и он сказал первым:

— А ведь тебе надо ехать, Надя…

Вот об этом она еще не успела подумать, потому что восприняла только первую часть телеграммы, где сообщалось, что Александр Петрович болен, и сейчас, вновь взглянув на бланк, осознала страшный смысл известия: «Как же так? Быть этого не может…» Она не видела Александра Петровича целую жизнь, не представляла, как он сейчас выглядит, и потому не воспринимала его конкретно; он был для нее дорогим воспоминанием, как звезда в утреннем небе или же что-то в этом роде, существующее всегда, но за пределами видимого. И вот эта телеграмма обращала его существование в реальность и четко предупреждала: А л е к с а н д р  П е т р о в и ч  м о ж е т  у м е р е т ь.

— Да, да, — поспешно отозвалась она, — ехать надо. Узнай, пожалуйста, когда поезд.

Телефон стоял тут же на кухне, Трофим деловито набрал номер справочной и, проделав так несколько раз, наконец получил ответ — один из поездов в Л. отправляется в девять вечера.

— Я тебя провожу, — сказал он. — Вот поужинаем, и провожу.

— А с билетом-то как? — забеспокоилась она.

— Уладим, — ответил он, и она тут же стала прикидывать, кого бы из коллег попросить подменить ее на дежурстве; Трофим взглянул на нее нездоровыми, с желтизной глазами и проговорил со строгой ноткой:

— Только уж ты там, Надя, смотри…

Но она так и не вникла, какой смысл вкладывал он в эти слова, о чем хотел предостеречь…


Они ехали часа полтора, по обе стороны шоссе тянулись заснеженные поля в однообразных волнистых изгибах, где местами торчали черные прутики кустарника и жесткие стебли высокой травы; на асфальте впереди машины поземка закручивала в кольца сыпучий снег, и, словно пугаясь надвигавшихся колес, снег этот стремительно скатывался в придорожные канавы; это движение повторялось вновь и вновь и, лишенное внезапности, становилось утомительным. Оля не видела, как поднялось солнце и повисло в блекло-сером небе расплывчатым кругом с бледно-оранжевым ободком по краям и почти белым высвеченным ядром по центру. Она задремала, угревшись в машине после бессонной ночи, и только сейчас, поежившись в шубке, очнулась, взглянула на безмятежное лицо Бориса, обращенное на дорогу, он не повернулся к ней, — стало быть, не заметил ее пробуждения, — и когда увидела эти снежные поля, зябкие прутики кустов, ощутила холод и ветер за пределами теплого салона машины, то содрогнулась и подумала: «А зачем я еду?.. Зачем мне это нужно?..» Ни вчера вечером, ни ночью в ней не возникал этот вопрос; как только она получила телеграмму, так сразу и решила ехать и затем уже не колебалась, но сейчас, при свете утра, словно пришло отрезвление: «Зачем?»

В ней ведь не уменьшилась обида, какую нанес ей Александр Петрович пять лет назад. Нет, обида не уменьшилась, просто после появления Бориса она приглохла, но все равно порой напоминала о себе и вызывала всплески злости; да, наверное, Оля никогда и не забудет того утра, когда Александр Петрович заявился к ней в комнату в распахнутой белой рубахе, обнажавшей широкую загорелую грудь; и, как только она его увидела, всего сразу, в его могучем объеме — от широких лапищ до узеньких белых полосок возле насмешливых глаз, — он не любил носить солнцезащитные очки, — то сразу потянула к нему руки. За пять лет их жизни она так и не привыкла к Александру Петровичу, не успокоилась, и каждое появление его было для нее радостью, но в тот день, как ей казалось потом — а может быть, так и на самом деле было, — она встретила его с особой остротой, и ей захотелось обхватить его крепкую загорелую грудь. Но… Александр Петрович отвел ее руки. Господи, как же бывают беспощадны мужики! Он не нашел другого времени, чтоб сообщить: встретил другую и ничего не может поделать, должен уйти к ней…