Черт бы побрал его откровенность, и это застенчивое поглаживание щеки ладонью, и его мягкий голос: «Ты должна понять…» Что она должна понять?! Она ничего не могла понять, не способна была и только выла по ночам, в полном смысле этого слова, выла в голос, изредка пытаясь зажать себе рот скомканной простыней, а утром понимала: еще немного — и угодит в психиатричку. На работе от нее все шарахались, так она опала лицом и телом, приходила в лабораторию и заставляла себя работать не разгибая спины. Она не слышала ничего происходящего вокруг, полностью растворяясь в работе, подчиняя ей каждую клеточку своего тела, и самым тягостным было оторваться от дел, потому что дома, куда она добиралась поздно, ждало ее безумие. Снотворное не помогало, оно только загоняло в краткий дурман; Оля освобождалась от него где-то посреди ночи, и тогда ей начинало казаться — звонит телефон, она ставила аппарат прямо в постель рядом с подушкой, и если ей удавалось заснуть, то потом пугалась: а не проспала ли звонка? Все надежды ее сейчас сошлись на этом телефонном аппарате, она почему-то уверила себя, что Александр Петрович обязательно позвонит. Что это должен быть за звонок, она не представляла, новее равно ждала. Однако ей в эти дни все перестали звонить, даже старые знакомые, обычно отнимавшие так много времени телефонными разговорами, и все же эта черная трубка была как щель в открытый мир, простиравшийся за пределами ее одинокой квартиры.
Самыми страшными теперь были дни, которые прежде Оля так любила и ждала, — суббота и воскресенье, их нечем было заполнить. Сперва она брала на эти дни работу домой, но трудиться в одиночестве оказалось не так-то легко: Оля обнаружила, что та работа, которую выполняла в лаборатории с такой яростью, возможна только на людях, одним своим присутствием они поощряли ее, не давая расслабиться, а в одиночестве не хватало сил обуздать себя, и когда поняла это, то и затеяла тот большой ремонт квартиры, его давно было пора сделать, да все не хотелось тратить времени.
Ремонт ее спас на какую-то пору: приходили в квартиру люди, красили, клеили обои, переставляли мебель, она им помогала, варила еду, ела вместе с ними, слушала бесхитростные рассказы о жизни, но вскоре ремонт был закончен, вещи расставлены на свои места. Оля проснулась в субботнее утро от острого приступа желания, тело помимо воли само ощущало руки Александра Петровича, его дыхание, и она чуть снова не завыла в голос, вскочила с постели и с трезвой ясностью решила: «Я найду их… Его и ее…»
Теперь эта мысль не оставляла и руководила всеми поступками; Оля села за телефон и стала названивать друзьям Александра Петровича, двое из них вежливо открестились, сказав, что не знают не ведают, где он живет, хотя она чувствовала по их суетливым ответам: все им известно; третий же простодушно проговорился, он был человеком деловым, — видимо, решив, что у Оли какое-то неотложное дело к Александру Петровичу, не только продиктовал адрес, где снимал квартиру ее бывший муж, но и подробно объяснил, как туда доехать.
Оля постаралась выспаться, утром сделала зарядку, потом долго перед зеркалом приводила в порядок лицо; она собиралась не спеша, продумывая каждую деталь одежды, вспоминая, что больше всего Александр Петрович любил на ней. Ехать надо было до станции метро «Профсоюзная», а там автобусом в сторону Севастопольского проспекта. Дорогой она пыталась представить встречу с Александром Петровичем, холодно прикидывая всевозможные варианты, но вскоре поняла: занятие это бесполезное и лучше всего отдаться воле случая, тем более что она так и не сумела придумать повод, чтобы объяснить Александру Петровичу, для чего совершила этот выезд.
Только сойдя с автобуса на нужной остановке, Оля обнаружила, что над Москвой стоит задумчивое золотистое утро поздней осени, все было прозрачно вокруг и четко в звонком воздухе: и хрупкие деревья с увядшей листвой, и белые стены домов, и полуразрушенная, без купола церквушка, подле которой росли огромные, старые лопухи; церквушка эта среди однообразной новизны домов казалась необходимой, она вжилась в пейзаж, стала его частью, и под тихим солнцем ее кирпичные стены не выглядели сиротливыми. Осмотрев местность, Оля смело пошла к дому-башне, на стене которого ярко выделялась написанная черной краской девятка.
Квартира, которая нужна была Оле, оказалась на третьем этаже, она остановилась возле двери и сразу же услышала раскатистый смех Александра Петровича; возникшее было колебание отлетело, и Оля решительно нажала кнопку звонка и опять услышала голос Александра Петровича: «Катюша, открой-ка!»
Это повеление дало возможность Оле подготовиться, она теперь знала: откроет женщина — и постаралась обрести надменный вид.
Дверь и вправду открыла женщина, Оля сумела единым взглядом охватить ее всю, отметив про себя и подробности: перед ней стояла новая жена Александра Петровича, невысокая, в очках, с пристальным, изучающим взглядом полуприщуренных глаз, одетая в брючки и свободную алую кофту с короткими рукавами, одежда эта легко обтекала ее стройную фигуру, ничего броского, запоминающегося не было в этой женщине… Она, видимо, догадалась, кто перед ней, потому и не спросила: «Вам кого?» — а может быть, Оля и не дала ей возможности задать этот вопрос, сразу шагнув через порог, потому что тут же увидела Александра Петровича.
В небольшой квартирке был коридорчик шага в три, который упирался в кухню, и там-то у стола стоял Александр Петрович, он был в купальном халате и что-то смачно жевал. Он не удивился появлению Оли, лишь вскинул руки, в одной из которых был зажат ломоть хлеба, а в другой надкусанный огурец, и расхохотался: «А! Ну, проходи!»
И она пошла на его зов, теперь уже ничего не замечая, кроме него. Волосы Александра Петровича были мокры и отливали антрацитовой синевой, глаза блестели.
— Ну прямо к завтраку подоспела! — Он взмахнул руками над столом, как дирижер, и пригласил: — Прошу, садись! Катюша, подай-ка прибор!
Тотчас перед Олей на столе появились тарелка, вилка и нож и за спиной участливый голос пропел:
— Садитесь, пожалуйста…
Оля, не способная осмыслить происходящего, опустилась на табуретку и увидела перед собой накрытый стол: лоснящиеся крупные помидоры, стрелки лука с белыми головками, рассыпчатый картофель, розовые ломтики соленой рыбы и среди всего этого великолепия — бутылка «гурджаани». Не спрашивая разрешения Оли, Александр Петрович налил ей вина в стакан, и в это мгновение она почему-то отчетливо вспомнила, как выезжала с ним впервые на рыбалку в компании его министерских друзей на озеро Селигер, как они долго в ночи плыли моторками к острову, а потом в теплом тумане рыбачили, а как рассвело, ели у костра горячую уху, и Александр Петрович стоял на коленях перед миской, чумазый от золы, пил водку из жестяной кружки, хлебал уху, яростно чавкая; Оля прежде терпеть не могла, когда люди чавкали, но ей нравилось, как делал это Александр Петрович, — вот какое воспоминание воскресила память там, за кухонным столом, потом оно прочно слилось с этим осенним днем, много раз за последние пять лет снова возникало в Оле, но чумазое лицо Александра Петровича виделось теперь за горкой аккуратно сложенных помидоров, на фоне солнечного окна с чистенькой занавеской…
Он налил вина Кате, потом себе и, поставив бутылку, сказал Оле:
— Положи себе что хочешь и давайте выпьем…
Тут и случилось с ней то, чего она от себя никак не ожидала, — она смертельно захотела есть, другого слова и не подберешь, потому что ощутила: если сейчас же не съест чего-нибудь, то тут же и умрет. Она не завтракала сегодня, да и вчера почти ничего не ела, за заботами своими забыв о еде, и теперь жадно, так что от нетерпения задрожали кончики пальцев, потянулась к рыбе и картошке.
Это потом она вспоминала свои действия со стыдом, всячески казня себя за них, а тогда испытала истинное наслаждение от еды, чувствуя блаженство от вкуса рыбы, картошки, хруста лука на зубах. Так она ела некоторое время молча, пока не почувствовала на себе взгляд Кати. Та сидела справа от Оли, и когда Оля вскинула голову, то и увидела увеличенные стеклами очков узкие глаза, в которых стояла неприкрытая жалость, — так сострадают больному или обиженному ребенку, сострадают со стороны, и стоило Оле перехватить этот взгляд, как она словно бы переместилась из одного мира, ирреального, который чудом сумел создать Александр Петрович, в жесткую и беспощадную действительность. Кусок застрял у Оли в горле, она с трудом проглотила его и, зло глядя в увеличенные стеклами глаза, сказала:
— Ты зачем это сделала? Зачем увела его от меня?..
Катя молчала, сострадание не исчезло из ее взгляда, оно будто застыло в темных зрачках; и, более не владея собой, Оля влепила в этот взгляд никогда прежде не произносимое ею слово:
— Стерва!
Влепила с удовольствием и увидела со злой радостью, как слово это попало в цель.
— Ого! — воскликнул по ту сторону стола Александр Петрович и выпрямился. — Ты для этого пришла сюда?
Но Оля уж ничего больше не могла вынести и, вскочив, кинулась к двери…
Только когда она шла по-воскресному тихим двором, с тусклым блеском осенних деревьев и увядших трав, мимо старенькой, без купола церквушки, ощутила в себе пустоту, словно освободилась от тяжкого бремени, правда, пустота эта была неуютна, даже мрачна, и в ней ничего не существовало, кроме полного бессилия, и, может быть, поэтому Оля не могла даже плакать. Позднее она по-разному оценивала тот день: и сожалела о сделанном, и презирала себя, а порой торжествовала: «Так и надо было, а как же иначе!» — и стыдилась, но главное произошло: с того самого дня в ней зародилась злая обида на Александра Петровича, до этого ее не существовало, было другое — беспросветная тоска, горечь утраты, но только не обида, а теперь она возникла, и Оля со странным наслаждением пестовала ее в себе, вызывая этим самым отвращение к Александру Петровичу. Лента словно разматывалась в обратную сторону: Оля копалась в прошлом, стараясь как можно больше найти неприятного в Александре Петровиче. Все то, что прежде ей нравилось в нем: бурные переходы из одного состояния в другое, когда он мог внезапно из задумчивости впасть в бесшабашное веселье, а посреди веселья вспылить и начать сводить с кем-то счеты, — все это сейчас выглядело в глазах Оли вздорным, и она осуждала Александра Петровича за его нрав. Она припомнила, что он бывал непомерно щедр в крупных расходах, но вдруг мелочился, расплачиваясь в такси или столовой, требуя сдачи копейка в копейку, — и за это презирала его. Даже то, что он оставил ее в большой трехкомнатной квартире, перегруженной вещами, часть из которых она прежде и не видела никогда, тоже вписала ему в строку, как попытку унизить ее подачками. Оля так тщательно взращивала в себе обиду, что даже появление Бориса не сумело избавить ее от этой обиды…