Миг единый — страница 68 из 74

ж другое…

— Почему же другое? — отозвался он. — Расскажи.

— Да зачем же? — засмеялась она. — Разве это интересно?.. У тебя, наверное, и своих дел бывает столько, что и не выпутаешься.

— Я выпутываюсь, а ты все-таки расскажи.

— Ну, ведь про работу так нельзя, чтобы в нескольких словах, она из очень многих случаев ткется… Особенно у нас. Травмы… К нам слишком много разного народа везут, и больше всяких трагедий. А у меня такой характер: вот столько лет работаю, а все удивляюсь различным историям и суюсь в них. Мне говорят: «Ты, Николаевна, лечи, это твое дело; чини руки, ноги, а переживать пусть родные да близкие будут». А меня как будто кто нарочно толкает. По этой причине иногда в очень сложные ситуации попадаю. Привезли как-то человека, рука у него переломана, пришлось оперировать, я спрашиваю: «Где вас угораздило?» Оказывается, он мастер на заводе, сделал замечание одному сверловщику, а тот его гаечным ключом саданул. И все шито-крыто, ни милиции никто не вызвал, да и в свою заводскую больницу не повезли, чтобы производственной травмы лишней не было. Что же, думаю, это такой за рабочий, что так мастера мог ударить, а мастер молчит и не жалуется? Мы тут, думаю, людей чиним, а кто-то вот их калечит, и безнаказанно. Поехала на завод, пришла в завком, вижу, там уже все знают, глаза отводят, но все же в цех меня пустили. Я к тому сверловщику. Ну и что ты, Саша, думаешь? Оказался этот парень сыном мастера, и сотворил он это паскудное дело, естественно, выпивши. Мастер умолял всех шума не поднимать, сам он человек на заводе уважаемый и сына любит, испугался — могут того посадить. Вылечила, Саша, я этого мастера, сделала ему руку, как была, так не только мне «спасибо» не сказал, а еще, уходя, пригрозил: «Будете, доктор, не в свои дела соваться, неприятности наживете, и большие». Ну что тут поделаешь?

Она улыбнулась, а Александр Петрович рассмеялся, ему нравилось, как она рассказывает, ему было покойно с ней, и он любовался ее немолодым, открытым лицом, с этими большими, не тронутыми еще склеротическими жилками серыми глазами, в которых было много жизни и волнения.

— А еще что было? — спросил он.

— Ну, всякое. — Надежда Николаевна раскраснелась, возбудилась и сделалась моложе; он слушал ее и мало вникал в суть ее рассказа, ему доставляло удовольствие наблюдать, как она говорит, как волнуется и как тайно немного гордится собой.

Александр Петрович взял ее за руку и тихо, проникновенно сказал:

— Что же ты тогда ушла от меня, дурочка?

Глаза ее остановились, в них исчез азарт рассказчицы и заменился испуганным удивлением, словно она хотела проверить, не ослышалась ли; потом проговорила растерянно:

— Странно ты как… Будто…

— Что «будто»?

— Да так сказал… Будто я вчера ушла, а не двадцать семь лет назад…

— Так это и есть вчера, — весело сказал он. — Ближе-то дня не было тебя спросить.

Тогда она сделалась строгой.

— Я не от тебя, Саша, ушла. Я к Трофиму вернулась. Ведь я ему слово дала, а нарушила. А так нельзя…

— Ты хорошо с ним жила?

— Хорошо, Саша. Он про тебя сразу забыл… Сумел. И не напоминал никогда. Даже сейчас телеграмму твою получили, и то мне пришлось ему напомнить. Конечно, он терзался душой, я видела. Вот и Димку полюбил, как своего. От него у меня детей так и не было…

— Ну, я рад за тебя, — сказал он. — Если хорошо жила, то рад… А я по тебе тосковал… Сильно. Был бы я тогда в Свердловске, когда твой Трофим вернулся, не ушла бы… Черт знает до чего бы дошло, а не отдал бы!

— Я знаю, — сказала она. — Ты лихой тогда был… После войны вы все лихие были…

Он так и держал ее за руку и смотрел ей в глаза, и теперь она ему казалась совсем молодой, именно той, какой он вспоминал ее, хотя на самом деле это было не так, потому что помнил он ее девчонкой, но так ему теперь казалось, и в душе его не было ни тени далекой обиды, ни огорчения — только радость, она наполняла его всего, он целиком отдавался ей, потому что уж очень давно не ощущал ничего подобного.

— Ты не жалей, — неожиданно сказала она. — Никто свою жизнь еще никогда переделать наново не смог. Это часто люди сожалеют: лучше бы я так сделал в жизни, а не эдак — и представляют, как бы и на самом деле могли сделать. И тогда уж им кажется, что та, несостоявшаяся жизнь, которая, может быть, и могла состояться, была бы лучше прожитой… Только это, Саша, не так. Можно придумать себе красивую судьбу, но жизнь ее все равно по своим полочкам разложит. И в той, несостоявшейся жизни тоже были бы свои беды и неустройства, и все равно бы человек оставался многим недоволен… Он уж такой, он так устроен…

— Интересно, ты тоже чем-то недовольна?.

— И я, — согласно кивнула она. — Я же тебе говорила… Ну, а обо мне тебе жалеть не надо. Жена у тебя хорошая, мне понравилась… Да и Оля тоже понравилась. Я не знаю, что там у вас вышло, но, что бы ни вышло, ты с хорошей женщиной жил, да и сейчас живешь с хорошей… Зачем же тебе обо мне жалеть?

— Вот затем, — мягко улыбнулся он, — зачем ты сейчас сказала: всегда грустишь по несостоявшемуся…

— Ну, это да, — согласилась она.

И тут открылась дверь, вошла Катя и сказала:

— Извините, пожалуйста. Саша, врачи пришли, надо снять кардиограмму… И вообще…

Она говорила на этот раз особенно строго и сухо, и взгляд ее был жесткий, непримиримый, и он с удивлением обнаружил, что взгляд этот направлен не на него, а на Надежду Николаевну, и только тогда сообразил: он по-прежнему нежно держал в своей ладони ее руку.


Врачи хлопотали вокруг него, снимали кардиограмму, прослушивали, тело было отдано им, а сам он начисто отрешился от окружающего, он еще был весь во власти встречи с Надеждой Николаевной; он и не предполагал, что все эти годы, охватывающие главную часть его сознательной жизни, годы, наполненные тяжким трудом, взлетами и неудачами — словом, борьбой за прочное место на земле, все эти годы в нем где-то в отдаленном уголке подсознания постоянно присутствовала эта женщина, некогда утраченная им. У него было много решающего в жизни: то он настырно изучал свойства металла при холодном прокате на различных станах, а потом писал диссертацию, и это казалось самым важным; то пробивался по должностным ступенькам в НИИ, руководил группой по созданию новой марки углеродистой стали, заказ был спущен с самого верху, и он дни и ночи отдавал ему, а потом получил Государственную премию и сразу стал заметным человеком, был приглашен в министерство, и ему важно было поставить порученное ему дело; затем, став директором министерского НИИ, совсем было ушел в науку, но тут произошли перестройки, требовался директор крупного завода в Л., и он загорелся перспективой поднять еще выше завод, и этой работе тоже надо было отдаться целиком, — так он жил. Кроме дела, у него сначала была Оля, его умный друг и надежный помощник в работе, пока не появилась Катя, и он понял, что не сможет обманывать обеих, да и не стремился к этому; тогда у него сложилась новая семья, родилась дочка, которую он любил, — все это было в его жизни, и все это время в нем жила утраченная женщина, но никогда не заслоняла того главного, чем он жил в данный момент, и только сегодня она пришла к нему в яви и сразу затмила собой все остальное. Он еще не имел для этого доказательств, он только почувствовал — Надежда Николаевна, ее существование стали для него самым главным. Он стал размышлять: почему так произошло? И вдруг ему открылось простое и ясное, но в то же время потрясшее его: «А я ведь люблю ее…» Почему-то он не раздумывал, любил ли он Олю, отношение к ней определялось по-другому: ему было с ней хорошо, а о Кате он думал: она нужна мне. И только к этой, уже немолодой женщине он мог с полной искренностью применить понятие  л ю б л ю. Это открытие так его потрясло, что он долго лежал оглушенный и не слышал, как ушли врачи, и очнулся только, когда увидел рядом с собой Катю.

— Тебе плохо? — встревоженно спросила она.

Он посмотрел на ее побледневшее, осунувшееся лицо и неожиданно спросил:

— Катя… ты любишь меня?

Она какое-то время смотрела на него испуганно, потом внезапно ее лицо некрасиво сморщилось, она уткнулась в одеяло, укрывавшее его, и горько, вздрагивая плечами, заплакала.

5

Только после того как Оля покинула спальню Александра Петровича, и, почти ослепшая от потрясения, прошла за Катей в кабинет, и остановилась возле большого рабочего стола, уставленного телефонами и предметами канцелярского назначения (знала: Александр Петрович очень любил такого рода мелочи), она вдруг поняла, что произошло. Всего могла ожидать от себя: и нервной вспышки, и даже злости от той обиды, что так долго скапливалась в ней; она могла замкнуться, и тогда бы у нее был неприступный вид, могла напустить на себя равнодушие, но… все произошло иначе.

Как только Оля увидела Александра Петровича, лежавшего в постели, на полосатой подушке, его широкое лицо с набухшими мешками под глазами и ставшие седыми, закурчавившиеся на висках волосы, она с трудом сдержала крик от полоснувшей по ней боли. Она и предположить бы не сумела, как могли изменить и состарить эти пять лет того веселого, сильного, даже бесшабашного человека, который был ее мужем. Когда она увидела усталое лицо, изрезанное крупными морщинами, такая пронзительная жалость охватила ее, что Оля едва не кинулась к его постели, чтобы упасть ему на грудь и заплакать от этой жалости, защитить его собой, отдать себя всю, чтобы только заслонить от нависшей над ним беды. И словно не было этих пяти лет, словно они вчера только и расстались, — так он вновь ей теперь был близок и его беда стала мгновенно ее бедой. «Боже мой, да как же я его люблю!» — страдала Оля, вся устремленная к нему, не в силах воспринять ни его слов, ничего иного. И только когда он стал просить ее помочь разобраться в бумагах, она усилием воли заставила себя слушать, чтобы понять, о чем он просит.

— Вот эти документы, — сказала Катя и деловито положила на стол три объемистых зеленых папки.