Далеко внизу сверкающая рябью вода реки казалась чужой и страшной. Я неловко оттолкнулся, мешком полетел головой вниз и, ощутив лицом жгучий удар, вошел в воду в вершке от среза берега. Мне определенно везло. Под обрывом глубина всегда начинается сразу.
Я взобрался на обрыв, хватаясь руками за теплую, зернистую на ощупь, осыпающуюся землю, за жесткий, выгоревший на солнце бурьян, казавшийся мне чужим и враждебным. Меня поташнивало. Юрка тронул меня за плечо.
— Молодец! Теперь будешь запросто прыгать. — И, поглядев в сторону Вовки, добавил: — Рожденный ползать летать не может…
И в следующий миг разбежался и покинул нас, взлетев в голубое небо упругой ласточкой.
Вовка глядел куда-то в сторону, все такой же бледный, с густым пятном пыли на трусах.
Я больше никогда не прыгал с обрыва. А с Вовкой мы с тех пор перестали дружить.
Встретились мы с ним через двадцать пять лет случайно в одной из московских ведомственных гостиниц. Я сразу узнал его мужественное лицо, тронутое несколькими глубокими и резкими штрихами морщин, придававших его лицу еще большую мужественность.
Он был с женой и оформлял у администратора семейный номер. Заглянув через плечо в его паспорт и удостоверившись, что не ошибся, я с дрожью в голосе представился.
Он изумленно, откуда-то из глубины детства посмотрел на меня и вспомнил.
Мы сели у журнального столика в кресла, и он сказал жене:
— Соня, знакомься, товарищ детства, — в голосе его сквозило некоторое смущение.
Жена Вовки сидела напротив и натужно, сильно покраснев, смотрела на меня и скрипучим, лишенным живых тональностей голосом повторяла:
— Надо же! Надо же! Вот так встреча!
Глядя на нее, я уже стал ощущать неловкость и не рад был, что признался. А Вовка вдруг сказал жене:
— Прыгали вместе с ним с обрыва… — Голос его дрогнул, и мне показалось, что ему до сих пор еще немного стыдно передо мной за ту свою давнюю трусость.
— Надо же! Надо же! — продолжала деланно изумляться она.
— Да-да-да! — обрадовался я. — Прыгали…
— Ну, кем ты стал? — спросил он осторожно, боясь, очевидно, что я достиг большего, чем он.
— Да так, — смутился я. — Физик… Дежурный научный руководитель на атомной критсборке…
Не знаю почему, но мне неловко было говорить о своей профессии атомщика, по тем временам редкой и вызывающей при упоминании о ней не столько удивление, сколько опаску.
— Да, да, — сказал он, поджал губы и понимающе покачал головой. Лицо его стало скучным. — А я директор завода в Сибири. — Он встал и протянул руку, покровительственно улыбнувшись. — А ты все такой же рисковый парень. Все прыгаешь… — сказал он на прощанье и, подумав, добавил: — Заходи между делом… Мы здесь на неделю.
Последняя его фраза прозвучала одолжением, и я ощутил саднящее чувство в груди.
Они удалились в свой номер и когда поднимались по лестнице, я слышал, как Вовкина Соня ехидно захихикала в ответ на что-то, сказанное им. Я почему-то подумал, что смеются надо мной.
«Ну и черт с вами!..» — мысленно воскликнул я, закурил и вышел на улицу.
«Рисковый парень… Рисковый парень»… — вертелись у меня в голове Вовкины слова. — Да, все прыгаю, все прыгаю…»
Вовка оказался прав. Человек не может изменить себе. Что-то таится в человеке, будто второстепенное. Дремлет до времени, как рецессивный ген, чтобы потом внезапно обнаружиться и поставить свою роковую мету.
Случилось это через два дня после нашей встречи. На атомной критической сборке, дежурное научное руководство которой я осуществлял, мы исследовали физические параметры активной зоны кипящего ядерного реактора. До критического состояния мы доводили активную зону заполнением реакторного бака водой.
И тут вышел прокол. При достижении нужного уровня воды насос от дистанционной кнопки «стоп» не отключился. Заполнение продолжалось. Аварийный донный клапан сброса воды из активной зоны по закону подлости не сработал. Заело.
Пока я остервенело давил кнопку «стоп», а дежурный механик побежал смотреть привод аварийного клапана, бак заполнился настолько, что начался разгон на мгновенных нейтронах. Последовала светло-голубая вспышка, вода вскипела, и часть ее выплеснуло из реакторного бака.
Все выскочили из помещения критсборки, кроме меня и Кольки, который стоял наверху бака, над активной зоной…
Я мгновенно прикинул мощность дозы. Выскочившие из помещения и я получили примерно по двести пятьдесят рентген. Колька же… Ему оставалось жить не более двух суток.
Меня вдруг пронзило: «Вот как люди убивают себя! Ни суда, ни гильотины… Все чушь!.. Как глупо!..»
Колька медленно спустился по лестнице и, отрешенно глядя перед собой, молча и-не торопясь покинул помещение. Он знал не хуже меня — СМЕРТЬ! Через тридцать минут он потеряет сознание.
— Надо уходить, — сказал я сам себе спокойно, но вместо этого бросился в щитовое отделение, чтобы разобрать электросхему насоса и тем самым остановить его. Это надо было сделать во что бы то ни стало! Иначе пульсации разгонов будут продолжаться.
«Ах ты, черт! — думал я. — Ведь радиация — это опасность-невидимка. Техника охраны труда в этой отрасли деятельности человека разрабатывалась в основном на опыте с годами. Сам же человек, не обладая соответствующими органами чувств для восприятия радиации, зачастую не проявлял своевременную предосторожность. Только глубокое понимание происходящих процессов, хорошая натренированность персонала и отлаженность защит давали гарантию от несчастных случаев. Но ведь все не предусмотреть… Надо уходить! Еще минута — и последует новый разгон…»
Влажно пахло радиоактивным паром. Лавсан прилипал к телу. Но холодная вода продолжала поступать, и парение вскоре прекратилось. Островатый запах ионизированного нейтронами воздуха отдавал словно бы едковатым дымком. Может быть, так пахнут нейтроны и гамма-лучи. Черт их знает, но атмосфера помещения ядерной критсборки словно бы загустела, и я ощущал ее раздражающую, упругую пульсацию.
«Дурак! Дурак же! Ах, дурак!» — кричал я сам себе, пытаясь понять, какой же из десяти автоматов отключает злополучный насос.
В это время последовала новая светло-голубая вспышка и выплеск воды из бака. Я быстро отключил все десять автоматов и выбежал из помещения.
Коля умирал очень тяжело. И я не мог прийти к нему. Но в короткие минуты, когда сам приходил в сознание, слышал его страшный крик. Скончался он к исходу вторых суток, и фактически это была смерть под лучом.
А я… Я шесть месяцев провалялся в клинике… Самой мерзкой там была, пожалуй, боль в животе, от которой я долго и душераздирающе кричал… Ни омертвевшая, пластами сходившая кожа, ни ампутации конечностей — ничто не приносило мне таких страданий…
Боль в животе… Будто когтями разрывали и растаскивали в разные стороны внутренности…
Как удалось спасти меня, не знаю. Я просил у них смерти. Морфию, яду, петли, пули… Избавления…
Они отрезали мне обе ноги выше колен и правую руку по плечо… Если б мог, я бы удавился. Но разве одной рукой удавишься? Да еще в моем состоянии… У меня не получилось…
Потом нахлынуло безразличие. Ко всему — к жизни, смерти. Ко всему… Оно порою длилось неделями, иногда только сменяясь краткотечным, приносившим эйфорическую радость обострением ощущений, когда все чувства доходили в своем проявлении до предела возможного. Умирающая душа как бы вскрикивала, спохватывалась и делала последние судорожные вдохи.
И поразило меня вдруг, сколь внезапным и стремительным оказался прыжок человечества от тысячелетий в общем-то относительного спокойствия к глобальным игрищам с ядерной энергией…
Но солнце… Голубое небо детства… Парящий беркут… Бассейн, плотина, обрыв, река… Активная зона… Светло-голубая вспышка ядерного всплеска… Моя последняя губительная голубизна… Детство человечества… Мое детство… И прыжок… Прыжок… Это и есть мой рецессивный ген, таившийся до времени… Но прошли поколения, прошли века. Я прыгнул… Цепочка замкнулась и оборвалась… Но почему закономерность? Потому что произошло… И, выходит, судьба.
Но озарения являлись редко. В основном попытки вспоминать, мыслить вызывали в голове отупляющий спазм, а в груди — удушье.
Когда через четыре месяца я стал выезжать на коляске в фойе, то первое, что я сделал, это подкатил к зеркалу. От того, что я увидел там, сжалось сердце: полу-иссохшее лицо мышиного цвета, оттопыренные, будто костистые уши, какой-то деформированный, совершенно мертвого вида лишайник на голове вместо волос. Скрюченная, в судорожном нетерпении скребущая на груди кофту единственная левая рука.
— Да-а, — сказал я сам себе вслух, — ничего себе портретик!
Голос был мой. Я узнал его… Вот и все…
Мне сделали протезы ног и руки. Организация выделила моей семье трехкомнатную квартиру. Меня собрали, как того пресловутого генерала из рассказца Эдгара По, и вывели на крыльцо. Жена держала меня за единственную левую руку.
— Допрыгался, — сказал я сам себе вполголоса и глубоко вдохнул свежий морозный воздух.
Раскинувшееся надо мной прозрачное ночное небо было густо усыпано звездами и оставалось для меня все таким же, как и раньше, — таинственным и прекрасным.
«Странно, — подумал я. — Душа еще не совсем убита…»
— Что ты сказал? — спросила жена.
— Да так… Ничего… Я сказал, что ни о чем не жалею… И все готов повторить сначала… Костяшки домино самопроизвольно сложились в цепочку странной закономерности. Мой прыжок завершен!
В глазах жены слезы горя и сострадания. Говорить больше не хотелось, но я все же добавил:
— Ну ладно… Меня берет на буксир семья… А кто же возьмет на буксир человечество?
И подумал: «Не господь же бог… Только человек… Он создал для себя перспективу уничтожения… Он же должен найти и выход…»
И я был уверен — такой выход будет найден… А я… Я — одна из ошибок на этом пути… Но ведь на ошибках учатся… И пусть другим будет легче…
У крыльца стояла машина. Меня с трудом усадили на заднее сиденье, рядом сел как-то виновато-притихший старший сын Петька, глухо щелкнула дверца, и таксист плавно тронул с места.