Миг жизни — страница 41 из 58

Могилу для Алеши вырыли поглубже обычной. Один из Алешиных друзей сказал, что так будет лучше для живых, которые могут здесь ходить. Вот ведь как…

Земля рождает, любит и кормит нас, покорно принимает в себя и хранит. Хранит и приобщает сердца живущих к очищающей скорби. Что же это будет?

Странно, но к этим высоким длинноволосым людям, которые назвались друзьями ее внука, Прасковья испытывала скрытое недоверие и даже враждебность. То ли оттого, что они вот живы, а внука ее через минуту опустят в могилу, то ли оттого, что непохожи, очень непохожи были они на простых деревенских мужиков. Может быть… Но только так и не приняла она их душой, и в сердце ее остался не проходивший со временем упрек к этим, чужим для нее людям, с которыми пришла беда…

Деревянный гроб поставили рядом со свинцовым, стащили тяжелую крышку, которая глухо шлепнулась плашмя на пол кузова, выбив облачко пыли, над свинцовым гробом там и тут поднялись белые струйки дыма от углекислоты. Двое в кузове быстро взяли негнущееся тело покойного…

«Мертвого от гроба не несут…» — суеверно подумала и истово перекрестилась Прасковья. Но что было делать? Сама же она захотела. Сама…

На мгновение показалась из-под савана восково-желтая рука умершего с уцелевшей на ней кожей. Прасковья заметила, что взяли Алешу как-то по-чужому, с опаской, и будто положили, а ей показалось — кинули тело внука в деревянную домовину, потому что раздался звук от удара, болью отозвавшийся в ее сердце. Набросили и приколотили гвоздями крышку, двое, стоявших внизу, приняли гроб на веревки, быстро прошли с ношей к могиле и опустили в яму.

В глиняный холмик один из приехавших воткнул красно-желтый знак: «Опасно — радиоактивность!», смущенно потоптался около и, опустив глаза, отошел в сторону.

Свинцовый гроб и крышку сгрузили во дворе у Прасковьи. Гроб со временем превратился в свинцовое корыто, из которого поедали корм свиньи. И хотя в нем, пусть и недолго, лежало тело ее внука, Прасковья не посчитала это кощунством, напротив, сознательно открестилась в душе, отогнала напрочь леденящее душу видение мертвого человека в свинцовом гробу. А коли уж схоронили Алешу по христианским обычаям, свинцовая домовина превратилась для нее в обычную посудину, ненависть к которой все же где-то подспудно жила в ней.

И она с удовлетворением иной раз поглядывала, как грузный боров передними ногами вминал, обдавливал его борта, как бы мстя за ее обиду.

«Кто домовины не видывал, тому и корыто в диво…» — мрачно подумала она про борова.

Свинцовую крышку деревенские ребятишки изрубили зубилами и кусачками на рыболовецкие грузила, и теперь только причудливой формы огрызки валялись недалеко от изгороди, свежо посверкивая голубоватыми следами откусов.

Пасечник Степан вошел на Прасковьино подворье как раз в тот момент, когда она налила из ведра корм в свинцовое корыто и жирный боров, смачно чавкая и нетерпеливо похрюкивая, стал поедать его, энергично поводя рылом и выплескивая содержимое из свинцовой домовины на землю.

Прасковья, в длинной, почти до пят, синей ситцевой юбке в мелкий белый горошек, в светлой длиннорукавной кофте, в чистом, когда-то ярко-цветастом, а теперь вылинявшем фартуке, в белом платочке внакидку, стояла с ведром в руке, с которого на сухую, подметенную с утра землю двора стекали капли пойла, и смотрела то на Степана, то на литровую банку свежего, только что откаченного меда с соломинкой внутри, с лапками и крылышками пчел, с мухой, прилипшей сверху и занудно жужжащей крыльями, и в глазах ее, когда-то красивых и глубоких, а теперь сильно выцветших, застыл вопрос.

Лицо ее, покрытое глубокими длинными морщинами и как бы разделенное ими на несколько упругих розовых подушечек, имело вид озабоченный и строгий.

— Вот, Прасковья, медку свеженького принес, — сказал и в смущении затоптался на месте Степан, протягивая банку, но Прасковья видела, что не за тем пришел пасечник и что главное еще не сказано. Она молча взяла банку и по давней уже привычке прижала руку с подарком к груди.

— Спасибо, Степа, — тихо сказала Прасковья.

— Ты только процеди его через марлю, — оживился Степан.

— Процедю, процедю, Степа… Не беспокойсь… Да ты проходь в горницу, что мы тута стали…

Из распахнутых дверей сарая, откуда-то с верхотуры, с диким кудахтаньем, гулко хлопая крыльями, по наклонной прямой вниз пролетела белая квочка и сломя голову бросилась к навозной куче возле огорода, где копошились куры. Слабый ветерок потянул с той стороны, и повеяло теплым парным запахом назема и кисловатым свиного пойла.

— Да нет, нет! — спохватился Степан. — У мене до тебя дело, Прасковья.

— Како тако дело? Сказывай…

— Видишь ты, что вышло… Рой отошел… у меня аль еще где… и поселился на Алешкиной могилке, внутрях железного обелиска. И так обаккуратился там, так пристроился — любо-дорого! Пчела работает очертя голову!.. Може, той атом ее так веселит?

— Да чтой ты?! — удивилась Прасковья. И, помолчав, добавила с нежной грустью: — Вот, Алешенька, бог нам радость послал…

Лицо Степана озаботилось:

— Какую радость? Что ты говоришь, Прасковья? Я не о том… Рою ведь там не место. Разве место на могиле рою-то? Подумай… А?

— А ну, погодь, — сказала Прасковья. — Счас пойдем поглядим…

Она удалилась в дом. В сенях жестяно и дребезжаще звякнуло брошенное в угол пустое ведро. Вскоре она воротилась, вытирая о фартук вымытые руки.

— Пойдем, Степа, пойдем, — сказала Прасковья и легким быстрым шагом прошла вперед, и они вышли со двора.

Поднимались в гору по петляющей в кустарнике, извилистой, плотно утоптанной светлой тропке.

Прасковья каждую субботу приходила сюда. Садилась у ограды на деревянную скамеечку и, глядя на могилу внука, на знак радиационной опасности, похожий издалека на большой ядовитый цветок, с горечью думала, что вот даже гроб-трава барвинок не растет на холмике, видать, и вправду не врали те физики про хамовы лучи, от которых погибель всему живому.

Но она терпеливо ждала и верила, что пойдет травушка на могилке, пойдет! Вытянет землица смертоносное, уберет прочь, и будут над внучком цветы расти, ему и ей душу радовать.

И молила она бога об этом долгими деревенскими ночами, и сходил часто к ней во сне Алешенька белобрысым мальчонкой, с тугой снизкой живых серебристых рыбешек, с ивовой удочкой в руке…

И то, что сказал теперь Степан, обрадовало Прасковью несказанно. Она не шла — бежала в гору. Степан едва поспевал за ней и думал: «Э-хе-хе! Такая век проживет — не охнет. Вона как чешет!..»

Подумал так, не ведая, что после смерти внука здоровье у нее пошатнулось и что вся ее жизнь с тех пор держится на одних нервах. Иной раз в груди замрет все. Так нехорошо и дурно станет ей…

Ложится тогда она там, где застает приступ, бывает, и на землю прямо, руки свои иссохшие к груди прижмет и затихает так, безучастно глядя в небо и думая: хорошо бы расступилась земля и приняла бы ее без хлопот и трудов чужих людей. Так вот просто. И все…

Потом уж только, когда отпускало, шла она, шатаясь, к дому, принимала сердечные капли.

Но бывало, силы будто сами с неба сходили к ней. Вот как сейчас. И легкость необычайная появлялась во всем теле, и она летела тогда будто на крыльях.

Подойдя к железной ограде могилы, Прасковья вся притихла внутренне, пригорюнилась.

— Вон, глядь, — сказал подоспевший Степан. — Щелочка внизу, между обелиском и камнем.

Но тут все и так было видно. Пчелы факелом нависли над Алешиной могилкой, в воздухе стоял легкий звонкий шум и остро пахло пасекой.

— Батюшки! — всплеснула руками Прасковья. — Радость-то какая!

— Какая тут радость? — пробурчал Степан. — Зачем они тебе тута, на могиле?

— А затем! — сказала Прасковья с вызовом. — Пущай живут себе!

Она открыла калитку, и они вошли внутрь ограды с тыльной стороны обелиска, так что пчелам помехи не было.

— Вот послухай, — сказал Степан, — приложи ухо к залезу, приложи…

Прасковья приложилась ухом к теплой железной стенке обелиска, а Степан тихонечко стукнул по нему пальцем. Внутри раздался будто живой человеческий вздох.

И таким задорным, таким упругим был этот вздох, что Прасковье показалось, будто это дышит ее Алешенька.

— Живая душа! — сказала она и заплакала. Села на могильную плиту, уткнулась глазами в кулаки и застыла.

Долго стоял Степан, ожидая, когда Прасковья что-нибудь скажет. Но она вдруг решительно встала, воинственно подбоченилась и, глядя на него полными слез, потемневшими до глубокой синевы глазами, повелительно произнесла:

— Не трожь тут ниче! Понял меня? Ниче!..

Степан молча повернулся и побрел через кладбище к себе на пасеку.

А Прасковья снова присела на камень, приложилась ухом к железу обелиска, стукнула пальцем, и сразу же в ответ ей раздался протяжный и глубокий вздох.

— Господи! Алешенька! — заплакала Прасковья. — Миленький ты мой касатик! Голубчик ты мой ласковый! Внучек любимый! На кого же ты меня оставил в мире этом пустынном-нелюдимом? — и снова тихонько поскребла пальцем по железу.

И протяжный вздох ответствовал ей изнутри.

— Да не воздыхай ты так жалостно! Денно и нощно думаю я за тебе, молюсь господу богу за душу твою чистую, погубленную… Да не воздыхай ты так жалостно, горюшко ты мое! О-хо-хо-х!..

И тут показалось ей, что и травушка на могилке не такая чахлая, и будто цветики шибче в рост пошли. И какая-то странная, иллюзорная надежда околдовала ей душу…

Преобразилась жизнь у Прасковьи с тех пор, и вновь стала она вроде не одна, и самообман свой приняла открытым сердцем, и воздавала хвалы господу богу за дарованную ей милость общения с живой душой любимого, безвременно умершего внука. И раз уж живая душа поселилась в могиле, стало быть, хамовы лучи ушли прочь, и травушка в рост пойдет, и цветы, и все по-людски будет…

Долго рылась Прасковья и нашла в сундуке рубашку голубую и брючки, подвернутые до колен, которые Алеша носил, еще живя у нее, его фотографию тех лет и другую, уже взрослого.