Миг жизни — страница 42 из 58

Придет на могилку, положит рубашечку и штанишки на солнышке, к обелиску прислонит фотографии. Развернет котомку, разложит еду. Вареные картошки, яйца, нарезанное сало, лук. Поставит аккуратно две стопочки. Одну себе, другую на камень у обелиска для Алеши. Нальет водку, чокнется с Алешиной стопкой, потом с железной стеной обелиска.

Протяжный вздох ответствует ей изнутри.

— Милый, бесценный мой внучек, родименький мой, не дожил ты до дней нынешних, не увидел сине небо да облачки белы. Погубил тебя злодейский атом, погубил душу твою чисту, оставил мене одну-одинешеньку… Ты, моя душа, только ты и был у мене, родной, у сердце… Только ты согревал…

Уходила домой Прасковья с умиротворенной душой.

Идет, бывало, с горы к деревне, а на лице благодать, в походке необыкновенная легкость, а в отразивших небо, внезапно синих глазах устремленность в неведомую даль…


Так продолжалось все лето. А осенью, на Ефимия, вечером пришел пасечник Степан к Алешиной могилке, снял деревянным, желтого цвета плотницким метром размеры обелиска, приговаривая:

— На Зосиму выставляй улья, на Ефимия — убирай… Пчела божья угодница, не наша с тобой, Прасковья. Ибо сказано: у мертвых пчел не ищут. А тут они зимой в самый раз мертвыми станут. Померзнут все…

В колхозных мастерских Степан сварил точно такой же обелиск и в такой же цвет выкрасил. Пришел поздно вечером к могиле, когда все пчелы в сборе, обкурил их маленько дымарем, снял обелиск с пчелиной семьей с могильного камня и временно установил новый, чтобы даже на короткий период не нарушать внешнего вида могилы, ибо по нехитрому разумению своему почитал это кощунством.

Унес он старый обелиск с пчелиной семьей на пасеку.

Пока шел, пчелы вились вокруг него роем, жалили, но он терпел.

«Лихих пчел подкур неймет, лихих глаз стыд не берет… Но пчела-то не дура — жалит только грешника…» — сокрушенно думал Степан, но терпел, уверенный, что делает доброе дело.

Принес и установил обелиск с пчелами рядом с новым ульем, заполненным сушью, рамками с расплодом и вощиной, вытряхнул пчел из обелиска на землю вместе с маткой. Из полости выскреб воск и мед, думая, что все это добро отдаст погодя Прасковье, как только все утихнет.

Потревоженная пчела затужила, стала тревожно метаться, особенно жужжать, роем поднялась в воздух, обеспокоенно кружа над новым местом. Затем рой медведем сел на крышу нового улья, издавая урчащие, цокающие звуки.

«Ну все, — успокоенно подумал Степан, — рой на отца пошел. Переходит в родной улей…»

Пчелы действительно погудели, пошумели еще немного и вдруг рядочками устремились в новое жилище.

«Недолгие ваши переживания, — думал о пчелах Степан, — была бы матка рядом… Не то что у человека… Э-хе-хе…»

Степан вернул старый обелиск на прежнее место, а новый суеверно закопал в лесу за пасекой. Пружинящую землю притоптал и прикрыл хворостом. Вроде ничего страшного не произошло. Живность спас от погибели. Однако в глубине души все же было совестно.


Прасковья шла к могиле в печали. Еще подходя к ограде, она сердцем почуяла неладное. То ли воздух стал по-осеннему прозрачней и тише, то ли дерева совсем притихли в безветрии, но чего-то не хватало ей в общей симфонии кладбищенской тишины. Она вошла внутрь ограды уже не в печали, а в предчувствии горя. Она еще не понимала, что произошло, только странная могильная тишина все более окутывала ее. Ей стало зябко, хотя воздух был еще по-летнему теплый. Она так же, как всегда, разложила на платочке харчи, расстелила Алешину рубашку и штанишки на холмике, выставила фотографии… И вдруг ее будто ударом поразило: «Нет! Нет живой души в могиле! Умерла она! Снова умерла!»

Прасковья судорожно скребанула ногтем по железной стенке обелиска, теперь холодной и безжизненной. Потом еще и еще раз, но привычного живого вздоха не последовало.

Она припала ухом к холодному железу, в тревоге ощутила запах краски, коей был выкрашен обелиск, поскребла еще, припала к земле ухом. Коричневым, словно выскакивающим из хищных синих вен кулачком постучала по земле… Но нет! Нет!.. Ничего не было!

Опомнившись, поднялась Прасковья. С каким-то оскорбленным, униженным чувством собрала вещички и фотографии внука. Еду и вещи завернула в узелок, пошатываясь, вышла за ограду могилы, дрожащей рукой заперла звякнувшую и скрипнувшую в ржавых петлях железную калитку и села на скамеечку.

Безвольно бросила руки на колени. Тугие жгуты синих жил жадно обхватили коричневую кожу рук. Обычно розовые подушечки на лице ее побледнели и одрябли, и морщины, их разделяющие, стали казаться более глубокими и темными.

Она смотрела на могильный холмик и видела теперь, будто прозревшими глазами, что трава все так же не растет на нем, что оживление в росте зелени только почудилось в странном ее ослеплении, что и пчелы-то, видать, покинули гиблое это место, потому что не выдержали.

Да и что уж там! Хамовы лучи и впрямь, видать, в силе еще и вытравляют живую душу во всем вокруг себя…

Она посмотрела вниз с горы на деревню, на свое подворье, хорошо видное отсюда, ухоженное и аккуратное благодаря стараниям Алеши. Но пройдет еще год-другой, думала Прасковья, и снова потечет крыша, просядут или разойдутся в щелях стены, повыдернут ребятишки аль пьяные мужики колья из ограды, а ей-то не сдюжить… Да и жива ли она будет к тому времени?

А небо вот останется. Чистое, синее, по которому белые кудлатые облака озабоченно и торопливо все бегут, бегут куда-то, истаивая вдали.

Прасковья с трудом встала и медленно, еще более постаревшая и потерявшая легкость стати, тяжело пошла с горы к дому.

Вот как оно выходит… И для чего ей жить-то? Для кого?.. Сгинули муж да сын. А второй, Николашка… Что есть, что нет. Интереса к матери не питает. Деревни стесняется. Одно было солнышко — Алешенька. Да сгорел в огне антихристовом… Пережила она, старая, всех. Ох и ох!.. Горько сознавать это…

«Зажилась, зажилась ты, Прасковья…» — с тоскою подумала она о себе и машинально отворила калитку.

Так же машинально войдя во двор свой, принесла и выплеснула из лохани свиное пойло в свинцовую домовину, подойдя к клетушке, дернула щеколду и выпустила борова, который, чуть не сбив хозяйку с ног, рванул к свинцовому корыту, глубоко погрузил рыло в хлебово, озабоченно поводя по сторонам красными глазками, и на весь двор разнеслось громкое чавканье и довольное повизгивание насыщающейся свиньи.

Прасковья в задумчивости медленно подошла к забору, где одна штакетина вроде была подвыдернута и торчала выше других. Стала подправлять ее, но она почему-то не поддавалась. И тут вдруг неожиданный гнев захлестнул Прасковью. Она выхватила дрючок и с силой огрела им кабана по хребту. Тот как ошпаренный выскочил из-под палки, с визгом пошел по двору кругами, но, пробегая мимо хозяйки, пытливо зыркал на нее, видимо соображая, долго ли она будет охранять вожделенное пойло. А Прасковья бросила палку и неторопливо пошла к дому. На кухне села на табурет, упершись локтями в кухонный стол, уронила голову на руки, и первые крупные капли слез шлепко ударились о старую, отполированную тряпками клеенку.

И долго так сидела она, а слезы то утихали, то будто накатывались волной за подступающей из глубины вспышкой жгучей обиды.

АКТИВНАЯ ЗОНА

В огромном реакторном зале атомной электростанции было светло. Под фермами перекрытия, выкрашенного в белый цвет, сияли большие зеркальные лампы.

Изредка постреливая расплавленным металлом, шипела дуга сварочного полуавтомата, варившего нержавеющую облицовку пола. В воздухе отдавались эхом резкие звуки металлических ударов: молотком отбивали застывший шлак.

Электростанция еще строилась, радиоактивности не было. Шла наладка. Предстояло собрать атомный реактор и произвести контрольные замеры. Два человека для этого спустятся внутрь реактора, крановщик закроет их тяжелой стальной крышкой, а люди изнутри сделают работу. Иначе не получалось.

Крановщик Милон Варыгин включил электродвигатели главного подъема. Мостовой кран нудно загудел. Вздрогнув на опорах и качнувшись из стороны в сторону, медленно пошла вверх стотонная крышка атомного реактора. Ее-то и нужно было установить на корпус, смонтированный в глубокой шахте.

С двадцатиметровой высоты крановщик внимательно вглядывался в облицованный нержавеющей сталью постамент, который на два метра возвышался над полом реакторного зала и продолговатым выступом пролегал от левой стены к центру. В постаменте-то и была шахта реактора, а глубоко внизу — корпус, который на светлом фоне нержавеющей облицовки зиял черной дырой.

Наладчики спустились в реактор и стояли на решетке корзины будущей активной зоны, куда через месячишко-два загрузят ядерные кассеты, как грибы в лукошко. А пока… Чистота как в операционной. И наладчики, словно хирурги, в белых костюмах. Они смотрели вверх, улыбались, что-то говорили друг другу и порою выкрикивали, поторапливая крановщика.

Снова вспыхнула дуга сварочного полуавтомата. Голубоватый вздрагивающий свет электросварки освещал стены и перекрытие реакторного зала. В воздухе пахло озоном, сгорающим металлом и расплавленным шлаком.

Крановщик смотрел на постамент, похожий на сильно выступающую в зрительный зал сцену театра, с затаенной мыслью: он был поэт и мечтал выступить когда-нибудь с этого возвышения со своими стихами перед затихшими и восторженно глядящими на него эксплуатационниками.

Но сейчас… Крышку реактора предстояло опустить на корпус. Варыгин включил ход. Мостовой кран загромыхал в сторону постамента. Белые фигурки людей с высоты птичьего полета выглядели какими-то трогательно беспомощными. Варыгину предстояло закрыть людей в корпусе реактора. Это всегда неприятно. Крановщик испытывал невольную тревогу. Но и ответственность. Потому что по наряду-допуску он оставался снаружи не только крановщиком, но и страхующим.

А внутри корпуса наладчики Капустин и Савкин за тридцать минут проведут контрольные замеры. За полчаса управятся. А больше нельзя. Как бы чего не случилось. Тут уж техника безопасности. Далее Варыгин откупорит их и опустит крышку на штатные ложементы.