— Жить, — сказал Прокопов твердо. — Надо жить. Другого я не признаю…
— Наш ребенок возьмет с собою в жизнь часть моей радиоактивности. Это подло с нашей стороны…
— Я хочу, чтобы жила ты и чтобы жил он, — твердо сказал Прокопов.
— Ты здоровый, Иван, — сказала вдруг Мария Федоровна, — может быть, он унаследует твою силу и жизнестойкость? — И, помолчав, добавила: — Я согласна… Я поверила тебе… Твоя твердость меня ободрила. Видишь, как легко убедить женщину, которая хочет счастья?
Беременность протекала тяжело. Ребенок беспокоился. Сильно вертелся в утробе матери. Будто ему было там тесно или душно. Мария Федоровна крепилась. Но порою Прокопов заставал жену в слезах.
— Его жгут лучи, — всхлипывая, говорила она, — он, бедненький, не может спрятаться от них… И защитить его нечем… Не могу я помочь ему…
— Не волнуйся, Маша, — говорил Прокопов. — Он живет — и это главное. А когда родится, мы поможем ему.
Роды были трудные. Ребенок не хотел выходить на свет божий. Доктор Иван Васильевич Брыль, принимавший роды, обливаясь потом, сильно кричал на роженицу и таращил черные блестящие глаза.
Вначале Марии Федоровне казалось, что Брыль ужасный, черствый, жестокий человек. Что не место ему здесь, в этом святом доме. Потом, всмотревшись в его лицо, живые, настороженные, умные глаза, поняла, что так надо, что его крик взбадривает, помогает опомниться, прийти в себя от боли и страха, подхлестывает и выявляет резервы новых сил, чтобы благополучно завершились роды и сотворенное матерью чудо во всей своей первозданной красе явилось миру.
— Старайтесь, мамаша, старайтесь! — кричал Брыль. — Или вы не хотите ребенка?!
— Хочу-у!
Мария Федоровна сильно ослабла. Она очень старалась, как просил ее Брыль, но получалось плохо. Ребенок задыхался.
— Она не хочет ребенка! — орал Брыль, озираясь вокруг, словно ища поддержки. — Капельницу! — приказал он акушерке.
Ребенок застрял и мог задохнуться. Мария Федоровна из последних слабых сил, обливаясь холодным потом, напрягалась, стараясь помочь ему. Порою ей казалось, будто кто-то добрый и могущественный вселяется в нее и начинает решительно помогать. Она энергично включалась, испытывая уверенность и краткотечную радость. Но так же внезапно все исчезало. Не хватало сил. Обезумевшие от боли и напряжения глаза ее различали на мутноватом, расплывающемся экране и накрепко запоминали: черные, сверкающие гневом глаза Брыля, его, мелкими кудрями, взмокшие волосы, побледневшее лицо, по которому скатывались струйки пота.
А вне себя — ощущение. Чужое и холодное. Реальное ощущение будущего человека. Потом ощущение пропадало. Ей тогда казалось, что нового человека нет. Нет!.. Она плакала… Яркий свет в глаза. Стыдно. Но стыд исчезал, с наступлением боли и вновь появлялся, когда боль отпускала.
— Не могу я!.. — искусанными в кровь губами прошептала Мария Федоровна. И почему-то вдруг добавила, словно оправдываясь. — Я слабая… Во мне радиоактивные соли урана и тория:… У меня сердце проваливается… Наверное, поэтому я не могу…
— Не оправдывайтесь, мамаша! Я про вас все знаю! Старайтесь, все равно старайтесь! Давление?! — спросил он у сестры. И снова к Марии Федоровне: — Голубушка, милая, старайтесь! Мы вам поможем. Аня! Быстро полотенце!
Они стали давить, помогая роженице.
И вдруг приступило так, что казалось — разорвет на куски. Нет! В ней еще есть силы! Она сама! Сама! Надо жить!
И в этот миг стало легко-легко…
Мальчик в руках Брыля был синенький, личико сморщенное, в страдальческой гримасе.
— Герой! — сказал Брыль и широко улыбнулся. Лицо его стало беспомощным и счастливым.
— Почему он не кричит? — слабым голосом спросила Мария Федоровна.
Брыль хлопнул ребенка по попке. Через некоторое время мальчик хватанул легкими воздух и заплакал слабым, сиплым, тоненьким голосочком.
— Он будет жить? — еле слышно спросила Мария Федоровна.
— Будет! — твердо сказал Брыль и добавил: — Надо жить! Зачем тогда рождаться?
Когда Прокопов узнал, что у него сын, он был вне себя от радости. Это было совсем новое, пронзительное ощущение окрыленности и счастья.
Но в тот миг, когда ему показалось, что он теперь самый сильный и долговечный человек на свете, его омрачила догадка: «А молоко ведь у Маши радиоактивное…»
Теперь одна главная забота овладела им: оградить малыша от воздействия радиации.
Прокопов попросил медсестру сцедить у жены четверть стакана молока и отдать ему…
Дома он выпарил молоко. Сухой остаток, пахнущий подгорелым, тщательно выскоблил из кружки, положил в спичечную коробку и отнес на анализ в радиохимическую лабораторию, где работала когда-то Мария Федоровна. Попросил определить радиоактивность.
Через день он получил результат — молоко радиоактивно.
Что делать? Переводить такую кроху на искусственное питание — опасно. Мальчик ослаблен облучением в утробе матери. Но все же попробовали дать. Тут же начался диатез. Врач после этого приказал кормить ребенка только материнским молоком.
Прокопов пытался было возражать, но Брыль резко оборвал его:
— Бросьте! Слышал. Не верю! Материнское молоко всесильно! Оно способно нейтрализовать любую инфекцию… Думаю, вашу радиоактивность тоже.
— Но ведь это не так, — сказал Прокопов. — Радиоактивность нейтрализовать нельзя… Ее можно только удалить…
Однако Брыль больше не слушал его…
Прокопову наконец показали новорожденного. Густо-синие глаза мальчонки разбегались в разные стороны, но когда они нормально сходились, взгляд их казался трагическим, диким.
Прокопов испугался.
— Почему он так дико смотрит? — спросил он медсестру и повторил вопрос жены: — Он будет жить?
— Тоже мне папа! — воскликнула медсестра. — С такими глазами разве умирают?
«Он будет жить! Будет жить! — думал Прокопов, торопясь домой. — Я все сделаю для этого!»
В той же радиохимической лаборатории он взял особые бумажные фильтры, которые применяли в работе с радиоактивными растворами. Прокопов решил процеживать через них радиоактивное грудное молоко и кормить Сережу. Да, он вдруг решил, что назовет мальчика Сережей.
«Мужественное имя», — почему-то подумал Прокопов.
Опыт удался. Радиоактивность молока после фильтрования практически снизилась до нуля.
«Но неделю в роддоме малыш все же сосал радиоактивное молоко из груди…» — подумал он с тягостным чувством. И старался не вспоминать больше об этом…
Когда Прокопов забирал жену и сына из родильного отделения, был пасмурный день, моросил мелкий, нудный, не по-летнему холодный дождь.
Но тепло от радости, которая владела им, как бы согревало этот пасмурный день, и дождь казался не таким холодным.
За время сборов в больнице и за дорогу ребенок проголодался. Дома сначала беспокойно засопел, потом стал энергично причмокивать крохотными губками, смешно кряхтеть и коротко вскрикивать.
За неделю, что они пробыли с малышкой в роддоме, кормление грудью стало для Марии Федоровны делом привычным и желанным. Она и сейчас начала готовить грудь к кормлению, обмывать сосок, но Прокопов остановил ее:.
— Маша, ты забыла!
— Ах, да! — виновато улыбнулась она.
Прокопов пододвинул тумбочку, поставил сверху черную эмалированную миску. Сидя на тахте, Мария Федоровна стала сцеживать молоко. Вначале получалось неловко, но она приспособилась.
Прокопов тем временем приготовил банку с фильтровальной ионообменной бумагой. К счастью, ребенок на какое-то время успокоился и уснул.
Мария Федоровна быстро утомилась. Побледнела. Онемевшие пальцы сводило судорогой, руки ломило. Пот градом стекал со лба.
— Я не могу больше! — взмолилась она и снова виновато улыбнулась. — Это ужасно!.. Сколько надо сил! Даже не думала… Но сцедить надо, иначе молоко перегорит. Помогай, отец… А что делать?
Ребенок снова засопел, нетерпеливо зачмокал губками, закряхтел.
Прокопов быстро, но тщательно вымыл руки, высушил теплой струей калорифера и подсел к жене.
Поднес руки к груди и вдруг почувствовал себя неловко. Стыдно почему-то стало. И эта грудь, совсем не такая, какую он прежде ласкал и которая была для него таинственным и нежным признаком женственности, теперь стала символом материнства, чем-то святым и запретным.
Руки свои показались Прокопову рядом с грудью жены неестественными, грубыми и ненужными. А предстоящее прикосновение — кощунственным.
Он заметил вдруг, что по щекам Марии Федоровны текут слезы.
— Что ты? Что ты, Маша?
Мария Федоровна, с улыбкой на лице, сильно зажмурилась, выдавила слезы, и они заискрились на ресницах и веках.
— Ничего, Ваня… Просто горько от сознания, что нельзя давать Сережке грудь… Кормить грудью — блаженство. И когда лишают — это страшнее, чем боль. Я уже испытала, как жадно причмокивают и тычутся в грудь его маленькие губки. И поначалу не находят. Попадают в сосок носом, щечкой. С радостью помогаешь. А когда начинает сосать, жадный ротик работает словно крохотный насос. Все тело испытывает… Как тебе сказать?.. Ну, словно глубокое удовлетворение и радость. И ощущаешь такое единство с ребенком! Что может быть лучше! Радость освобождения от живительной тяжести, которая переходит в родное существо! И чувствуешь, как мальчик тяжелеет от молока, набирается сил. Нет! Тебе не понять! А теперь мне горько… Я лишена всего этого… Приступай, Ваня, приступай скорее! Сережа сейчас заплачет.
Прокопов коснулся рукой. Грудь была горячей, тяжелой, упругой и, казалось, припухшей.
Преодолев себя и все еще в оцепенении, он немного сдавил грудь, одновременно боясь причинить боль. Боязнь сковывала его движения, и получалось неловко.
Тонкая острая струйка не сразу попала в миску, зазвенела о полированную поверхность тумбочки, тонкой белой щекочущей нитью оросила щеку, лоб, попала в глаз и ослепила матовым белым пятном.
Он приладился ловчее, молоко попадало теперь в мисочку, но пальцы устали, руки пронзило ноющей болью, и не только в кистях, но и выше, выше, словно боль, накопившаяся в пальцах и кистях, медленным ядом растекалась по всему телу.