ем далее выписку из протокола заседания Тройки), что он якобы «проводил и был организ[атором] и руковод[ителем] а[нти]/с[оветской] мистическ[ой] фаш[истской] повст[анческой] организ[ации] масонского направления, ставил себе задачей свержение Сов[етской] власти и установл[ение] фаш[истского] строя».
17 июля 1938 года по обвинению в контрреволюционной деятельности был расстрелян Павел Медведев, о мужественном поведении которого в тюрьме можно прочитать в «Истории моего заключения» Николая Заболоцкого («П. Н. Медведев не только сам не поддавался унынию, но и пытался по мере сил подбодрить других заключенных, которыми до отказа была набита камера»). Этот штрих, кстати, лишний раз доказывает значительность личности Медведева, не укладывающуюся в прокрустово ложе тех определений, которыми его активно награждают сторонники единоличного авторства спорных бахтинских текстов («литературный делец», «проходная фигура», «подставное лицо» и т. п.). Пороговая экзистенциальная ситуация всегда обнажает подлинную сущность человека, и она в данном случае выглядит, безусловно, очень и очень привлекательной.
6 июля 1940 года после тяжелой болезни, но, как сказал бы Николай Гумилев, «на постели, при нотариусе и враче», в Ленинграде умер Лев Пумпянский, последний, пожалуй, равновеликий невельский собеседник Бахтина.
Нельзя не упомянуть и о том, что 12 августа 1937 года в Ленинграде был арестован, а уже 24 ноября расстрелян Михаил Израилевич Тубянский — человек, который не входил в число ближайших друзей Бахтина, но ценился им как серьезный и ответственный собеседник.
Таким образом, «Невельская школа философии» к началу Великой Отечественной войны фактически прекратила свое «осколочное» существование, хотя, надо признать, задолго до этого хронологического рубежа всем ее участникам было ясно, что прежнюю духовную общность, разбитую неуклюжими движениями нового «железного века», склеить — при всем желании — не получится.
Вернемся, однако, на перрон одного из московских вокзалов, с которого 14 августа 1937 года отправились в Кустанай Бахтины. Занимая места в вагоне поезда, они, наверное, были настроены оптимистично: им верилось, что кустанайские дела (не очень, кстати, ясно, какие именно — расчет на скорое возвращение в столицу, о котором писал Каган, указывает лишь на их «проходной» характер) будут решены предельно быстро и не очень далеко отодвинут активные занятия наукой, «книгопечатанием» и вузовским преподаванием. Довольно прочным казался Бахтиным и финансовый тыл, обеспеченный высокой почасовой оплатой лекций в Саранске, откуда Бахтин, как он сам признавался Дувакину, «привез тысяч десять, хотя только два семестра проработал» (сумма эта тем не менее, вопреки своей внешней «огромности», растаяла стремительно). Но в реальности все пошло не так, как грезилось: ни Алма-Ата, ни Ленинград, ни Москва так и не стали пунктом желанной оседлости, предоставив кочующей супружеской паре «и стол, и дом».
Настоящий личный «замок», очень, правда, неказистый и малокомфортный, зато вполне удобный для проведения регулярных набегов на близлежащую столицу, Бахтины обрели в районе железнодорожной станции Савёлово, расположенной в городе Кимры Тверской области. Именно там Юдина и Залесский нашли для них жилье, когда осознали, что бесконечно ночевать в квартирах друзей Бахтины не смогут. 26 октября 1937 года Залесский помог Бахтиным перевезти вещи из Москвы в Савёлово, где они остановились на квартире Галины Васильевны Смирновой (улица Интернациональная, 19). Если быть до конца точным, то дом Смирновой находился на территории деревни Крастуново, официально вошедшей в состав города Кимры только в 1934 году.
Савёловская соседка Бахтиных З. Н. Бабурина в своих устных воспоминаниях, записанных тверскими исследователями М. В. Строгановым и Е. Н. Пономаревой в начале 1990-х, создает выразительный портрет невольных кочевников, почти полностью лишившихся недавней ауры относительного благополучия и надежды на счастливый поворот судьбы: «…Жену Бахтина все звали Лена, Леночка. <…> Они приехали очень усталые, изголодавшие. Михаил Михайлович еще хорошо держался, а на Лену было жалко смотреть. Лицо, руки, ноги — все опухло от голода. <…> Она подружилась с моей матерью, очень часто к нам ходила. Мать как могла им помогала одеждой, питание…»
Что собой в конце 1930-х представляли Кимры со всеми своими административно-территориальными образованиями, наглядно и зримо описано в воспоминаниях Надежды Мандельштам, которая вместе с мужем вынуждена была прожить в этом городке больше четырех месяцев: с 26 июня по 5 ноября 1937 года. Не отвлекаясь на рассуждения о том, мог ли Бахтин случайно оказаться на одной из савёловских улиц рядом с Осипом Мандельштамом или не мог (чисто теоретически, учитывая полуторанедельное хронологическое «пересечение», мог), процитируем соответствующий фрагмент мемуаров Надежды Яковлевны: «“Рано что-то мы на дачу выехали в этом году”, — сказал О. М., укрывшись от московской милиции в Савёлове, маленьком поселке на высоком берегу Волги, против Кимр (после воронежской ссылки Мандельштам, как и Бахтин после кустанайской, не имел права жить в столице. — А. К.). Лес там чахлый. На пристанционном базаре торговали ягодами, молоком и крупой, а мера была одна — стакан. Мы ходили в чайную на базарной площади и просматривали там газету. Называлась чайная “Эхо инвалидов” — нас так развеселило это название, что я запомнила его на всю жизнь. Чайная освещалась коптящей керосиновой лампой. <…> Савёлово — поселок с двумя или тремя улицами. Все дома в нем казались добротными деревянные, со старинными наличниками и воротами. Чувствовалась близость Калязина, который в те дни затоплялся (Владимир Коркунов, исследователь «кимрского текста» русской культуры, установил, что Н. Я. Мандельштам в данном случае подвела память, поскольку часть Калязина была затоплена только в 1940 году из-за строительства Угличского гидроузла. — А. К.). То и дело оттуда привозили отличные срубы, и нам тоже хотелось завести свою избу. Но как ее заведешь, когда нет денег на текущий день? Жители Савёлова работали на заводе, а кормились рекой — рыбачили и из-под полы продавали рыбу. Обогревала их зимой тоже река — по ночам они баграми вылавливали сплавляемый с верховьев лес. Волга еще оставалась общей кормилицей, но сейчас уже навели порядок и реки нас не кормят…»
В своих воспоминаниях Надежда Мандельштам также довольно подробно объясняет, почему они с мужем, будучи запущенными после воронежской ссылки на околомосковскую «орбиту», выбрали именно Савёлово. Приведем эти объяснения полностью, поскольку они вполне пригодны для экстраполяции на логику житейского и бытового поведения четы Бахтиных: «Мы предпочли остаться в Савёлове — конечной станции Савёловской дороги, а не забираться в Кимры, облупленный городок на противоположном берегу (как и Крастуново, Савёлово было официально включено в состав города Кимры в 1934 году. — А. К.), потому что переправа осложняла бы поездки в Москву. Железная дорога была как бы последней нитью, связывавшей нас с жизнью. “Селитесь в любой дыре, — посоветовала Г. Мекк, испытавшая все, что у нас полагается, то есть лагерь и последующую ‘судимость’, — но не отрывайтесь от железной дороги: лишь бы слышать гудки”…
Запрещенный город притягивает, как магнит. Прописка разрешалась начиная со сто пятой версты от режимных городов, и все железнодорожные пункты в этой зоне забивались до отказа бывшими лагерниками и ссыльными. Местные жители называли их“ стоверстниками”, а женщин более точно: “стопятницами”. Это слово напоминало им о мученице Параскеве-Пятнице, о сто пятой версте.
Среди московских стоверстников и стопятниц особой популярностью пользовался Александров — “юродивая слобода” из стихов О. М., — потому что они пересаживались в Загорске на электричку и успевали за один день съездить в Москву, чтобы раздобыть денег или “похлопотать”, а вечером вернуться с последним поездом на свое законное место жительства: ведь человеку полагается ночевать там, где он прописан. Поездка из Александрова, благодаря электричке, занимала не больше трех часов, вместо четырех или четырех с половиной по другим дорогам. Когда в 1937 году начались повторные аресты, скопления людей с судимостью в определенных местах оказались на руку органам: вместо того, чтобы вылавливать их поодиночке, они сразу подвергали разгрому целые города. Так как такие мероприятия производились по плану и контролировались цифрами, чекисты, наверное, получили немало наград за самоотверженный труд и выполнение плана. А опустошенные городки опять заполнялись потоками стоверстников, которых, в свою очередь, ожидал разгром. Кто мог поверить, что городки вроде Александрова были просто западней? Ни у кого из нас не вмещалось в голову, что происходит систематическое уничтожение определенных категорий людей, то есть тех, кто однажды подвергся репрессиям. Ведь каждый верил, что у него индивидуальное дело, и считал рассказы про “заколдованное место” обывательской болтовней. В Москве нас успели предупредить о побоище, происходящем в Александрове, и мы, конечно, не поверили. Мы не поехали туда, потому что О. М. не захотелось в “юродивую слободу”. “Хуже места не найти”, — сказал он. Кроме того, мы выяснили, что в Александрове чудовищные цены на комнаты, и не пошли по проторенной дорожке.
В Савёлове ни дачников, ни стоверстников кроме нас не было, если не считать нескольких уголовников, пережидавших там грозу: охотились не на них, но в случае недохватки могли захватить и их, чтобы не срывать плана. С одним из них мы разговорились в чайной, и он очень толково объяснил нам, какие у Савёлова преимущества по сравнению с Александровом или с Коломной, например: “Если шпана вся в одном месте соберется, ее сразу, как пенку, снимут”…»
Савёловские «следы» можно найти не только в мемуарных записках Надежды Мандельштам, но и в произведениях ее мужа. Среди текстов, созданных им в этом подмосковном городе, есть стихотворение «На откосы, Волга, хлынь, Волга, хлынь…», в котором две последние строфы представляют собой трансформированное отображение савёлово-кимрского берегового противостояния: