<…> У работы нет исторической конкретной почвы — отсюда и ее формалистическая абстрагированность, окрашенная неприятной физиологической тенденцией, к сожалению, заставляющей вспомнить о реакционных домыслах фрейдистского “литературоведения”».
Общий вывод Самарина по работе Бахтина, который от него так ждала экспертная комиссия, был абсолютно недвусмысленным. «Я считаю, — писал идеологически непорочный рецензент, — невозможным рассматривать ее как диссертацию, дающую ее автору право называться доктором филологических наук, так как в ней имеются серьезные методологические недостатки и ошибки, в основном сводящиеся к тому, что М. М. Бахтин формалистически подходит к вопросу о творческом методе Рабле, пренебрегает конкретными историческими условиями его развития — условиями народно-освободительных движений во Франции XVI века, условиями формирования французской нации, условиями идеологической (в том числе и литературной) борьбы, участником которой был Рабле. Особо отмечаю недопустимый стиль изложения работы; М. М. Бахтину следует указать, что ряд мест его работы должен быть радикально изменен, так как в настоящем ее виде диссертация М. М. Бахтина не может быть передана в Ленинскую библиотеку для ознакомления с нею и для использования ее» (Самарина, вдруг решившего прикинуться тургеневской девушкой, очень смутили, буквально вогнали в краску, те места бахтинской диссертации, в которых речь идет о воспетых Рабле разнообразных подтирках, заднем проходе, детородных органах и т. п.).
Уже несколько лет занимающаяся делом Бахтина экспертная комиссия, успевшая опять сменить название (она стала Экспертной комиссией по литературоведению), рекомендовала ВАК, опираясь, естественно, на отзыв Самарина, отклонить решение ученого совета ИМЛИ о присуждении Бахтину ученой степени доктора филологических наук. ВАК последовал этой рекомендации и на заседании, которое было проведено 9 июня 1951 года, отклонил указанное решение, точнее, ходатайство ИМЛИ.
Но еще целый год в ВАКе решали, достоин ли Бахтин ученой степени кандидата филологических наук. Чтобы убедиться, что морально-политический облик соискателя не содержит столь же чудовищных изъянов, как его литературоведческая деятельность, в Мордовский пединститут был отправлен запрос на предоставление характеристики Бахтина. Эта характеристика была выслана в ВАК 19 апреля 1952 года. К чести руководства МГПИ, она имела абсолютно положительный характер. В ней говорилось, что Бахтин «пользуется заслуженным авторитетом среди студентов и преподавателей института», «принимает активное участие в общественной жизни», «принимает участие в работе юбилейных комиссий, связанных с литературными и искусствоведческими датами» и т. д.
31 мая 1952 года президиум ВАК, ориентируясь именно на характеристику из МГПИ, постановил выдать Бахтину диплом кандидата филологических наук. Диссертационная эпопея, начавшаяся шесть лет назад, наконец-то завершилась. И завершилась она, как мы убеждены, победой Бахтина, которого лязгающая бюрократическая машина периода борьбы с космополитизмом так и не смогла перемолоть.
ЕЩЕ ОДИН УПАВШИЙ В НИЗ
До сих пор мы говорили в основном о «внешней» судьбе исследования Бахтина, посвященного Рабле. Настала пора более подробно поведать о том, что же собой представляет его «начинка». Если бы наша книга была сугубо литературоведческой, то законы жанра потребовали бы дотошного сопоставления всех редакций и вариантов бахтинской «раблезианы». Но жизнеописания диктуют совсем другие законы, поэтому мы охарактеризуем только ее итог — книгу «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса», вышедшую в 1965 году.
Не повторяя того, что уже было сказано об этой книге, давно обросшей гроздьями комментариев, сконцентрируемся на узловых проблемах изложенной в ней концепции.
Первое, на что мы хотели бы обратить внимание, — это гибридный и даже, наверное, антонимический заголовок бахтинского труда. Может показаться, что в сближении таких явлений, как творчество Франсуа Рабле, с одной стороны, и народная культура Средневековья и Ренессанса — с другой, нет ничего странного или недопустимого. Однако осуществляемая за счет союза «и» конъюнкция Возрождения и Средних веков создает впечатление, что эти две исторические эпохи, совершенно противоположные друг другу по смыслу и мировоззренческим установкам, функционируют как нечто одноплановое и единое. Говоря иначе, творчество Франсуа Рабле воодружается Бахтиным на хронологический монолит, блоки которого всегда рассматривались в качестве отдельных и самостоятельных конструкций. Означенный подход был бы оправдан только в том случае, если бы Ренессанс и Средневековье действительно были однотипными явлениями, ничем принципиально не отличающимися друг от друга. Можно, впрочем, допустить (и такая мысль в книге Бахтина очевидным образом прослеживается), что для так называемой «народной культуры» Средневековье и Ренессанс — это лишь формальное, ни к чему не обязывающее календарное обрамление, что «народная культура» живет своей «роевой», как сказал бы Толстой, жизнью и знать ничего не знает о реабилитации античного миросозерцания, раскрепощении человеческой личности и прочих вещах возрожденческого характера. Но подобная трактовка «народной культуры» была бы абсолютно внеисторичной, не учитывающей наличия постоянных встречных течений, перемешивающих культуру высокую, книжную и культуру низовую, демократическую. Изолированное существование той и другой — плод абстрактного мышления, склонного всегда и всюду проводить четкие, ни при каких условиях не стираемые разграничительные линии. Поэтому следует признать, что первоначальный вариант названия бахтинского исследования — «Рабле в истории реализма» — был куда более правомерным, обоснованным и точным, чем последняя версия заглавия диссертации («Рабле и проблема народной культуры Средневековья и Ренессанса») и заголовок «выросшей» на ее основе книги.
При чтении «Франсуа Рабле…» трудно также отделаться от ощущения, что тебе показывают какой-то не слишком отрепетированный фокус, в котором одно неизвестное пытаются объяснить через другое. Говоря конкретнее, Бахтин сначала заявляет, что роман Рабле проливает «обратный свет на тысячелетия развития народной смеховой культуры», является «ключом к мало изученным и почти вовсе не понятым грандиозным сокровищницам народного смехового творчества», а потом предлагает найти этот ключ в той же самой сокровищнице, которую собирается им отомкнуть. «Исключительное обаяние Рабле (а это обаяние может почувствовать каждый), — констатирует Бахтин, — до сих пор остается необъясненным. Для этого прежде всего необходимо понять особый язык Рабле, то есть язык народной смеховой культуры». Иными словами, Бахтин пытается представить роман Рабле в виде Розеттского камня, на котором параллельно высечены два одинаковых по смыслу текста: один — на языке Рабле, другой — на языке «народной смеховой культуры». Тем, что на подлинном Розеттском камне выбито не два, а три текста, в нашей рабочей аналогии можно пренебречь, а вот закрыть глаза на то обстоятельство, что один из них был на хорошо знакомом дешифровщикам древнегреческом языке, конечно, невозможно. Бахтин же, в отличие, например, от Шампольона, решавшего лингвистическое уравнение как минимум с одним известным членом, вознамерился решить уравнение с двумя неизвестными элементами, что является самой настоящей авантюрой. Чтобы понять то, что написано на языке Рабле, ему приходится заглядывать в то, что написано на языке смеховой народной культуры, а разобраться в ее письменах можно лишь при условии, что ты уже постиг язык Рабле.
Источником «ноющего» методологического раздражения является и чрезвычайная неопределенность исходных понятий бахтинской монографии. Не будет преувеличением, если мы скажем, что каждая категория, встречающаяся в тексте «Франсуа Рабле…», подобно птице феникс, постоянно уничтожается автором, чтобы затем возродиться в нужном ему значении.
Присмотримся, например, к его классификации «всех многообразных проявлений и выражений народной смеховой культуры». Они, согласно Бахтину, делятся на «три основных вида форм:
1. Обрядово-зрелищные формы (празднества карнавального типа, различные площадные смеховые действа и пр.);
2. Словесные смеховые (в том числе пародийные) произведения разного рода: устные и письменные, на латинском и на народных языках;
3. Различные формы и жанры фамильярно-площадной речи (ругательства, божба, клятва, народные блазоны и др.)».
Очевидно, что анализ форм первого вида немыслим без объяснения термина «карнавал», который впоследствии будет ассоциироваться с книгой о Рабле примерно так же, как строчка «Мой дядя самых честных правил…» с творчеством Пушкина. Но даже если отвлечься от позднейшей судьбы указанного термина, не возникает сомнений, что уже в дебютной части бахтинского исследования он должен был получить четкую и внятную интерпретацию. Однако ни в дебюте, ни в миттельшпиле, ни в эндшпиле «Франсуа Рабле…» мы не найдем и тени сколько-нибудь подробного определения карнавала. Во всех тех случаях, когда напрашивается необходимость растолковать понятие карнавала, Бахтин предлагает читателю довольствоваться либо интуитивным, либо массово-«википедийным» представлением об этом явлении. Впрочем, если порыться в тексте «Франсуа Рабле…», то можно будет наткнуться и на разглагольствования по поводу сущности карнавала, правда, разглагольствования очень и очень куцые, как, например, такие: «Карнавал — это вторая жизнь народа, организованная на начале смеха. Это его праздничная жизнь. Праздничность — существенная особенность всех смеховых обрядово-зрелищных форм средневековья».
Что из этого определения карнавала можно извлечь? Практически ничего, потому что вместо расшифровки проблемного понятия Бахтин подсовывает нам несколько новых категорий, которые складываются не в научную дефиницию предмета, а в стихотворение в прозе, напоминающее пастернаковское «Определение поэзии» («Это — круто налившийся свист, / Это — щелканье сдавленных льдинок, / Это — ночь, леденящая лист, / Это — двух соловьев поединок…»). Впрочем, если быть более точным, самым близким аналогом тому определению карнавала, которое дает Бахтин, является песенка-манифест из мультфильма «Бременские музыканты». Трубадур с компанией, как все, наверное, помнят, горделиво сообщают в ней, что их призвание — приносить людям «смех и радость». Бахтин хоть и не поет, но с неменьшей экспрессивностью, пусть и закованной в панцирь прозаической риторики, оповещает читателей, что функция карнавала заключается в