Специфику лекций Бахтина, резко отличавшую их от занятий других преподавателей, Е. И. Лавров видит не только в манере преподнесения материала, но и в том, каким образом этот материал распределялся в течение семестра (здесь он фактически дублирует «показания» Естифеевой, подсвечивая их, правда, инофакультетским колоритом): «Лекции М. М. Бахтин читал своеобразно. Он не рассматривал всех писателей и поэтов, которые входили в учебную программу, а выделял лишь некоторых. По-видимому, анализировал лишь те произведения, которые сам особенно любил, над которыми работал в научном плане. Так, например, в курсе античной и средневековой литературы, который он читал у нас, историков, он остановился только на “Илиаде” и “Одиссее” Гомера. И лишь в конце семестра, на последней лекции, он оставил время на одну фразу. Примерно она звучала так: “Кроме античной литературы, была и очень интересная литература средневековья”» (это напоминает привычку Велимира Хлебникова заканчивать чтение своих стихов перед публикой словами: «Ну и так далее…»).
У многих бахтинских учеников, независимо от того, кем именно они были, филологами или историками, сохранилось в памяти стремление так непохожего на других преподавателя привить им мысль, что единственный надежный способ обретения знаний — самостоятельные раздумья над увиденным и прочитанным, пестование в себе вечного декартовского сомнения. «Учебники по литературе — это зло, но необходимое зло», — часто повторял Бахтин на своих лекциях, призывая слушателей ничего не принимать на веру.
Общение Бахтина со студентами, несмотря на его «величие и нездешность» (качества, более ощущавшиеся, как нам кажется, преподавателями), не ограничивалось полутора часами аудиторных занятий и временем официально предписанных консультаций. Внеурочную беседу с ним можно было вести практически на любую тему. «В перерыве между лекциями, — рисует типичную картину Естифеева, — его часто окружали студенты. Он стоял среди них, опираясь на костыли, зажав в пальцах неизменную сигарету в желтом мундштуке. Ему задавали вопросы, весьма далекие от рассматриваемого на лекции материала. Разговоры нередко касались событий культурной жизни нашего тогда небольшого городка. Михаил Михайлович всегда был в курсе всех событий, и к нему обычно обращались как к арбитру в студенческих спорах. Приезд гастролирующей труппы актеров и постановка шекспировского “Отелло” с прославленным исполнителем роли Отелло В. Папазяном (имеется в виду Ваграм Камерович Папазян (1888–1968). — А. К.) взволновали молодежь. Возникли противоречивые суждения об игре актеров. По просьбе студентов он прочитал несколько лекций, посвятив их шекспировскому театру. В них он коснулся и отдельных сцен “Отелло”, и игры В. Папазяна, обратив внимание на выразительность его интонаций и жестов. Высказал он свое мнение и о режиссуре спектакля в целом».
Добавим, что импровизированный ликбез, посвященный феномену «шекспиризма» и напоминающий аналогичные выступления Бахтина перед молодежью Невеля, Витебска и Ленинграда, не был каким-то единичным подношением Мельпомене. Известно, что Бахтин длительное время вел семинар по эстетике и истории театрального искусства в Мордовском музыкальном драматическом театре. Кроме того, Бахтин дважды выступил в качестве театрального критика: на страницах газеты «Советская Мордовия» были напечатаны его рецензии на постановку пьесы «Мария Тюдор» Виктора Гюго и пьесы секретаря Мордовского обкома КПСС Григория Меркушкина «На рассвете» (вторая рецензия была написана Бахтиным в соавторстве с преподавателем советской литературы Л. Г. Васильевым).
Саранский писатель Александр Соболевский, учившийся в МГПИ во второй половине 1950-х годов, в своих воспоминаниях отмечает незаурядные актерские способности и у самого Бахтина: «Мимика, жесты, интонации его звучного низкого голоса — все живо свидетельствовало об этой одаренности. Не приведи Господь подумать, что Михаил Михайлович играл роль лектора, любимца студенческой аудитории, как это делали некоторые преподаватели. Бахтин собеседовал с нами, не связанный никакими конспектами, даже самыми краткими. Перед ним на столе лежал только совершенно чистый лист бумаги (скорее всего, этот чистый лист бумаги, упоминавшийся и в воспоминаниях Е. И. Лаврова, был не имитацией конспектов, призванной обмануть институтское начальство, а своего рода талисманом, частью того лекционного «ритуала», которого придерживался Бахтин. — А. К.). На лекциях мы видели Бахтина преображенным. Его большие карие глаза светились мыслью, выражение лица было вдохновенным и прекрасным. Увлеченные лекцией, мы, словно зрители в театре, внимали завораживающему действу».
Соболевскому вторит и литературовед Л. Р. Вдовина, поступившая в МГПИ десятилетием ранее: «Был он (Бахтин. — А. К.) очень живым, подвижным, энергичным. Поражала его мимика… Она постоянно менялась: то ироническая, то сурово осуждающая, то доверчиво интимная, то негодующая, то размышляющая, то сердитая… Оттенков нет числа. <…> Бахтин любил говорить громко, ясно, чрезвычайно эмоционально, как на сцене, только без суфлера».
Не чурался Бахтин и важнейшего из всех искусств, изрядно потеснившего позиции тех, кто привык наслаждаться патетической декламацией на сценических подмостках. Благодаря Естифеевой, мы, например, знаем, что и его осенью 1954 года посетил приступ массовой синефилической лихорадки, вызванной выходом в советский прокат одного из главных болливудских хитов того времени. Вот что она пишет об этом случае: «Много шуму вызвала демонстрация в кинотеатрах Саранска индийского фильма “Бродяга”. Песенка Капура (Радж Капур был исполнителем главной роли в этой ленте. — А. К.) зазвучала на улицах города. Она проникла и в коридоры пединститута. Михаил Михайлович попросил купить для него и Елены Александровны билеты на дневной сеанс. Он живо интересовался увлечениями студенческой молодежи и, чтобы не быть голословным и помочь разобраться в мнимых и подлинных эстетических ценностях, он решил познакомиться с нашумевшим фильмом». Понравился ли Бахтину фильм или нет, Естифеева, к сожалению, не сообщает, но можно предположить, что он его как минимум заинтересовал своей ярко выраженной «достоевскостью». Ведь в «Бродяге» есть и честный вор, и экзальтированная любовь, и высокопоставленные злодеи, профессионально занимающиеся производством униженных и оскорбленных, и тайное отцовство, и судебные разбирательства.
Воспоминания студентов и преподавателей Мордовского пединститута, так или иначе соприкасавшихся с Бахтиным, содержат немало деталей, проливающих свет на его поведение в повседневном, а не только в аудиторно-кафедральном измерении.
Так, все мемуаристы в один голос говорят о Бахтине как о заядлом курильщике, практически никогда не расстававшемся с папиросой. Курил Бахтин и дома, и во время лекций. В домашнем кабинете роль пепельницы у него выполнял деревенский глиняный горшок, стоящий на письменном столе, в пединституте — сложенный из бумаги одноразовый «кораблик». Иногда, увлекшись, например, своим собственным монологом перед студентами, Бахтин стряхивал пепел прямо на себя, и тогда казалось, что его одежда припорошена снегом.
В уже неоднократно цитировавшихся воспоминаниях Естифеевой есть фрагмент, позволяющий восстановить излюбленные саранские маршруты Бахтина и даже инвентаризовать использовавшиеся им транспортные средства: «В свободные от занятий дни, при хорошей погоде, Елена Александровна старалась расположить Михаила Михайловича совершить предобеденную прогулку. Она очень боялась, что он начнет полнеть и ему труднее будет ходить. Заметим, что первые годы по прибытию Бахтиных в Саранск по распоряжению директора пединститута М. Ю. Юлдашева в непогоду и гололед за М. М. Бахтиным посылали директорскую лошадку. Кучер-подросток Илюша всегда приезжал к намеченному часу. Позже при М. И. Романове эта “привилегия” была отменена. И лишь в исключительных случаях за ним посылали машину, пришедшую на смену лошадке. По просьбе Елены Александровны, я часто сопровождала Михаила Михайловича во время его прогулок. Обычно мы спускались в Пушкинский парк и через него шли в Детский».
Но в основном, конечно, жизнь Бахтина протекала в стенах его квартир — сначала «тюремной», а потом и обычной, «цивильной», расположенной в доме, считавшемся элитным по тогдашним саранским меркам. Говорить о том, что он вел затворническое существование, не приходится. Студенты, например, приходили к нему не только для консультаций, но и для сдачи экзаменов и зачетов. Кроме того, было несколько людей, составлявших для Бахтина постоянный круг дополнительного, внеинститутского общения. Не считая Естифеевой, к ним относились Евгения Николаевна Харламова, знавшая Бахтина еще по Ленинграду (имя ее значится в протоколах по делу «Воскресения»), преподаватель физики и астрономии Я. Ф. Борщин со своей женой, бывшей монастырской послушницей, Нина Григорьевна и Александр Михайлович Кукановы. Именно они, как правило, приглашались Еленой Александровной на день рождения мужа, который отмечался не 17 ноября, а 21-го — в день архангела Михаила.
Иногда, хотя и довольно редко, что вполне объяснимо, учитывая удаленность Саранска от Москвы и Ленинграда, навещали Бахтина и его старые друзья — Юдина, Канаев и Залесский.
Между тем время шло своим чередом, сил параллельно заниматься преподавательской деятельностью, руководством кафедрой и научной работой у Бахтина оставалось все меньше. Да и сам путь на костылях до зданий университета и обратно давно превратился едва ли не в пытку. 24 июля 1961 года Бахтин, дождавшись окончания учебного семестра, написал заявление об увольнении, которое было удовлетворено.
По всем нормам стандартной биографии советского человека, Бахтин должен был теперь вести существование простого пенсионера, лишь иногда вспоминаемого бывшими коллегами. Но еще в ноябре 1960 года произошло событие, которое по вызванному им эффекту вполне можно сопоставить с ударом молнии, настигшим семидесятилетнего Доминика Матея — главного героя повести Мирчи Элиаде «Без юности юность». Эквивалентом этой чудодейственной электрической искры, вернувшей Матею молодость, силы и желание продолжать научную работу, стало для Бахтина письмо, полученное от нескольких сотрудников Института мировой литературы — Сергея Бочарова, Георгия Гачева, Вадима Кожинова, Петра Палиевского и Виталия Сквозникова. «Глубокоуважаемый и дорогой нам Михаил Михайлович! — с нарастающим удивлением читал Бахтин это послание. — Простите, что незнакомые люди осмеливаются Вас беспокоить. Впрочем, мы воспринимаем автора “Проблем творчества Достоевского