Михаил Булгаков — страница 108 из 184

, но оно размагничивало его, забирало силы, которые ему были так нужны. И вся его дальнейшая не судьба, не творчество, а линия творческого поведения стала медленным снисхождением, приведшим его в конце концов к «Батуму» как к единственному возможному выходу (но не будь этого, не было бы и «Мастера»).

Наверное, он и сам это понимал и недаром в «Мольере» – по сути своем художественном ответе на собственные отношения с вождем – завещал: «Потомки! Не спешите бросать камнями в великого сатирика! О, как труден путь певца под неусыпным наблюдением грозной власти!»

В 1946 году, шесть лет спустя после смерти мужа, Елена Сергеевна написала человеку, чей образ преследовал ее мужа:

«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! В марте 1930 года Михаил Булгаков написал Правительству СССР о своем тяжелом писательском положении. Вы ответили на это письмо своим телефонным звонком и тем продлили жизнь Булгакова на 10 лет» [13; 584]. С одной стороны, это правда, но правдой следует считать и то, что последующее десятилетнее молчание Кремля жизнь писателя исказило. Сталин, желание увидеть его, говорить с ним, наконец, писать о нем – все это изо дня в день отравляло Булгакова ядом несбыточной мечты и подтачивало его силы как рецидив своеобразного духовного морфинизма: получив эту неожиданную, на время облегчившую его страдания инъекцию, Булгаков словно подсел на иглу и всю жизнь искал повторения и мысленно возвращался к телефонному разговору с генсекром, глубоко страдая от его упорного молчания. И едва ли случайно в том же «Мольере» появится глава под названием «Нехорошая пятница», где на протяжении нескольких страниц молодая Арманда будет говорить и думать о том, что «пятница – это самый скверный день», «пятница, пятница – опять начинается эта ипохондрия», «это пятница – с этим уже ничего не поделаешь», а потом из горла Мольера именно в эту нехорошую пятницу хлынет кровь и он умрет… Совпадение, может быть, и случайное, но случай, как известно, орудие судьбы…

Будучи человеком театральным, спасаясь театральностью от тоски и страха, Булгаков пытался устроить из ситуации ожидания повторного звонка свой маленький театр, и позднее это состояние несбыточной, трогательной надежды зафиксировал в апокрифическом рассказе о воображаемой встрече Сталина и Булгакова Константин Паустовский:

«Я помню один такой рассказ.

Булгаков якобы пишет каждый день Сталину длинные и загадочные письма и подписывается: „Тарзан“.

Сталин каждый раз удивляется и даже несколько путается. Он любопытен, как и все люди, и требует, чтобы Берия немедленно нашел и доставил к нему автора этих писем. Сталин сердится: „Развели в органах тунеядцев, а одного человека словить не можете!“

Наконец Булгаков пойман и доставлен в Кремль. Сталин пристально, даже с некоторым доброжелательством его рассматривает, раскуривает трубку и спрашивает не торопясь:

– Это вы мне эти письма пишете?

– Да, я. Иосиф Виссарионович.

Молчание.

– А что такое, Иосиф Виссарионович? – спрашивает обеспокоенный Булгаков.

– Да ничего. Интересно пишете. Молчание.

– Так, значит, это вы – Булгаков?

– Да, это я, Иосиф Виссарионович.

– Почему брюки заштопанные, туфли рваные? Ай, нехорошо! Совсем нехорошо!

– Да так… Заработки вроде скудные, Иосиф Виссарионович.

Сталин поворачивается к наркому снабжения:

– Чего ты сидишь, смотришь? Не можешь одеть человека? Воровать у тебя могут, а одеть одного писателя не могут! Ты чего побледнел? Испугался? Немедленно одеть. В габардин! А ты чего сидишь? Усы себе крутишь? Ишь, какие надел сапоги! Снимай сейчас же сапоги, отдай человеку. Вот тебе сказать надо, сам ничего не соображаешь!

И вот Булгаков одет, обут, сыт, начинает ходить в Кремль, и у него завязывается со Сталиным неожиданная дружба. Сталин иногда грустит и в такие минуты жалуется Булгакову:

– Понимаешь, Миша, все кричат: гениальный, гениальный! А не с кем даже коньяку выпить!

Так постепенно черта за чертой, крупица за крупицей идет у Булгакова лепка образа Сталина. И такова добрая сила булгаковского таланта, что образ этот человечен, даже в какой-то мере симпатичен. Невольно забываешь, что Булгаков рассказывает о том, кто принес ему столько горя» [32; 107–108].

Это предание, сказка, мечта, за которой стояла очень жесткая, измучившая автора больше, чем все критические нападки, действительность. Булгаков воспринял предложение о встрече с высоким собеседником со всею серьезностью и уже 5 мая 1930 года, по прошествии двух с половиной недель после телефонного разговора, – то есть примерно через столько же, сколько прошло после отправки его письма в Кремль, снова напомнил о себе:

«Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность.

Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая.

Средств к спасению у меня не имеется» [13; 222].

И сколько еще было таких обращений… Но ни одно не получило ответа. Однако впервые опубликованное в 1996 году в журнале «Источник» это коротенькое майское письмо замечательно тем, что ставит под сомнение фрагмент из воспоминаний Елены Сергеевны, в котором она предложила свой ответ на вопрос мужа: почему Сталин раздумал с ним встретиться?

«И всегда я отвечала одно и то же: А о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал, после того твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, – разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художника писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?» [40; 300]

Однако Булгаков, как следует из его послания, собирался говорить как раз о деньгах, и Сталина, если это письмо было доставлено в его руки (а скорее всего так и было), денежная тема в качестве основной темы беседы не просто не могла заинтересовать, но отвратила. Опальному писателю дали две работы, причем одну из них в самом престижном театре страны – так какого же рожна? От новых просьб даже золотая рыбка в пушкинской сказке потеряла терпение и взволновала синее море. А что говорить про кремлевскую «синюю бороду»…

У Булгакова же была своя логика. В письме брату Николаю, отправленном 7 августа и, возможно, предполагающем перлюстрацию, он сообщал всем заинтересованным лицам:

«Деньги нужны остро. И вот почему: в МХТ жалованья назначено 150 руб. в месяц, но я и их не получаю, т. к. они мною отданы на погашение 1/4 подоходного налога за истекший год. Остается несколько рублей в месяц. Помимо них, 300 рублей в месяц я получаю в театре, носящем название ТРАМ (Театр рабочей молодежи). В него я поступил тогда же приблизительно, когда и в МХТ.

Но денежные раны, нанесенные мне за прошлый год, так тяжки, так непоправимы, что и 300 трамовских рублей как в пасть валятся на затыкание долгов (паутина). Пишу это я не с тем, чтобы наскучить тебе или жаловаться. Даже в Москве какие-то сукины сыны распространили слух, что будто бы я получаю по 500 рублей в каждом театре. Вот уж несколько лет как в Москве и за границей вокруг моей фамилии сплетают вымыслы. Большей частью злостные.

Но ты, конечно, сам понимаешь, что черпать сведения обо мне можно только из моих писем – скудных хотя бы» [13; 228–229].

Последнее, уже совсем очевидно, предназначалось для всевидящих очей и всеслышащих ушей. Но если до Сталина это и доходило, то звучало еще менее убедительно, чем аналогичная просьба о встрече, высказанная несколько лет спустя Пастернаком, с пожеланием поговорить о жизни и смерти вообще, а не о мастере Мандельштаме в частности. Все эти писатели, все «актеры» с их ревнивыми амбициями и просьбами раздражали его. Других вот только неоткуда было взять.

Часть третьяЕЛЕНА

Глава перваяИЗ ОГНЯ В ПОЛЫНЬЮ

Итак, в тот год и почти в тот день, в те дни, когда нашему герою исполнилось 39 лет, он в очередной раз сменил ремесло и сделался ассистентом театрального режиссера. Отныне Булгаков перестал быть свободным художником, потеряв статус, в котором пребывал последние три года, и опять превратился в совслужащего с твердым окладом, штатным расписанием, местом службы, отпуском, начальством. Но у этой потерянной свободы была оборотная сторона: литературный изгнанник почувствовал себя защищенным. От него, как по команде, отстала вся туча критического гнуса (его и не за что было теперь критиковать: ни одна пьеса больше не шла, книги не издавались и, таким образом, пропал информационный повод для травли), и вчерашний единоличник сделался частью трудового коллектива: он вступил в театральный колхоз, вернее даже сразу в два колхоза (замечательно, что в сентябре 1930 года Булгаков был выдвинут во МХАТе кандидатом в члены комиссии для проверки ударничества и соцсоревнования), пребывая некоторое время в состоянии эйфории и смотря в будущее с уверенностью, казалось бы, навсегда потерянной за истекшие полтора года.

Летом режиссер поехал вместе с артистами ТРАМа в Крым, отправив с дороги законной жене письмо: «Ну, Любаня, можешь радоваться. Я уехал! Ты скучаешь без меня, конечно? <…> Жаль, что не было возможности мне взять тебя (совесть грызет, что я один под солнцем)». А уже по приезде в Крым послал телеграмму даме сердца: «Убежден ваше ведомство может срочно приобрести Москве курбюро путевку южный берег Крыма <…> Как здоровье? Привет вашему семейству» [13; 225].

Все это косвенно говорит о том, что летом 1930 года Булгаков был еще далек от мысли расстаться с одной женщиной и соединить судьбу с другой, и неслучайно на машинописном экземпляре «Мольера», датированном 15 мая 1930 года, автор сделал надпись: «Твой экземпляр, Любаня!!» и там же появилось официальное посвящение: «Жене моей Любови Евгеньевне Булгаковой посвящается». А с Еленой Сергеевной отношения были скорее шутливыми, легкими, да и ответная телеграмма жены командарма, в ответ на приглашение в Крым оставшейся дома, выглядела больше дружеской нежели любовной: «Здравствуйте, друг мой Мишенька. Очень вас вспоминаю, и очень вы милы моему сердцу. Поправляйтесь, отдыхайте. Хочется вас увидеть веселым, бодрым, жутким симпатягой. Ваша Мадлена Трусикова-Ненадежная» [13; 226].