«23 мая. Ответ переложили на 25-е» [21; 46] (из дневника Е. С. Булгаковой).
«Тогда я несколько насторожился и спросил служащего, точно ли обо мне есть распоряжение и не ослышался ли я 17 мая?
На это мне было отвечено так:
– Вы сами понимаете, я не могу вам сказать, чье это распоряжение, но распоряжение относительно вас и вашей жены есть, так же как и относительно писателя Пильняка.
Тут уж у меня отпали какие бы то ни было сомнения, и радость моя сделалась безграничной» [13; 329] (из письма М. А. Булгакова И. В. Сталину).
«19-го паспортов нет. 23-го – на 25-е, 25-го – на 27-е. Тревога. Переспросили: есть ли распоряжение. – Есть. Из Правительственной Комиссии, через Театр узнаем: „дело Булгаковых устроено“.
Что еще нужно? Ничего.
Терпеливо ждать. Ждем терпеливо» [13; 346] (из письма М. А. Булгакова В. В. Вересаеву).
«25 мая. Опять нет паспортов. Решили больше не ходить. М. А. чувствует себя отвратительно» [21; 46] (из дневника Е. С. Булгаковой).
«1 июня. За эти дни выяснилось, что секретарша Енукидзе – Минервина говорила Оле, что она точно знает, что мы получим паспорта. Мхатчикам тоже дают многим. Оле в том числе» [21; 46] (из дневника Е. С. Булгаковой).
«Вскоре последовало еще одно подтверждение о наличии разрешения для меня. Из Театра мне было сообщено, что в секретариате ЦИК было сказано:
– Дело Булгаковых устраивается.
В это время меня поздравляли с тем, что многолетнее писательское мечтание о путешествии, необходимом каждому писателю, исполнилось» [13; 329] (из письма М. А. Булгакова И. В. Сталину).
«Тут уж стали поступать и поздравления, легкая зависть: „Ах, счастливцы!“
– Погодите, – говорю, – где ж паспорта-то?
– Будьте покойны! (Все в один голос.)
Мы покойны. Мечтания: Рим, балкон, как у Гоголя сказано – пинны, розы, рукопись… диктую Елене Сергеевне… вечером идем тишина, благоухание… Словом, роман!» [13; 346–347] (из письма М. А. Булгакова В. В. Вересаеву).
«3 июня. Звонила к Минервиной, к Бориспольцу – никакого толка. На улице холодно, мокро, ветер. Мы валяемся» [21; 48] (из дневника Е. С. Булгаковой).
«Тем временем, в ИНО Исполкома продолжались откладывания ответов по поводу паспортов со дня на день, к чему я уже относился с полным благодушием, считая, что сколько бы ни откладывали, а паспорта будут» [13; 329] (из письма М. А. Булгакова И. В. Сталину).
«5 июня. Яков Л. сообщил, что поместил нашу фамилию в список мхатовский на получение паспортов.
На обратном пути заказали М. А. новый костюм.
Солнечный день» [21; 48] (из дневника Е. С. Булгаковой).
«Самые трезвые люди на свете это наши мхатчики. Они ни в какие розы и дождики не веруют. Вообразите, они уверовали в то, что Булгаков едет. Значит, дело серьезно! Настолько уверовали, что в список мхатчиков, которые должны были получать паспорта (а в этом году как раз их едет очень много), включили и меня с Еленой Сергеевной. Дали список курьеру – катись за паспортами.
Он покатился и прикатился. Физиономия мне его настолько не понравилась, что не успел он еще рта открыть, как я уже взялся за сердце» [13; 347] (из письма М. А. Булгакова В. В. Вересаеву).
«…по его растерянному и сконфуженному лицу я увидел, что случилось что-то. Курьер сообщил, что паспорта даны артистам, а относительно меня и моей жены сказано, что нам в паспортах ОТКАЗАНО <…>
После этого, чтобы не выслушивать выражений сожаления, удивления и прочего, я отправился домой, понимая, что я попал в тягостное, смешное, не по возрасту положение» [13; 330] (из письма М. А. Булгакова И. В. Сталину).
«Мы вышли, на улице М. А. вскоре стало плохо, я с трудом его довела до аптеки. Ему дали капель, уложили на кушетку. Я вышла на улицу – нет ли такси? Не было, и только рядом с аптекой стояла машина и около нее Безыменский. Ни за что! Пошла обратно и вызвала машину по телефону» [21; 48] (из дневника Е. С. Булгаковой).
«Перед отъездом я написал генсекру письмо, в котором изложил все происшедшее, сообщал, что за границей не останусь, а вернусь в срок, и просил пересмотреть дело» [13; 347] (из письма М. А. Булгакова В. В. Вересаеву).
«Непрерывно обдумывая в течение трех дней все непонятное, что произошло в ИНО, я пришел к заключению, что я не могу надеяться получить разрешение на заграничную поездку так просто, как это могут делать мои товарищи по работе в МХАТ.
Единственной причиной этого, как я предполагаю, может быть только одно: не существует ли в органах, контролирующих заграничные поездки, предположение, что я, отправившись в кратковременное путешествие, останусь за границей навсегда?
Если это так, то я, принимая на себя ответственность за свои слова, сообщаю Вам, что предположение это не покоится ни на каком, даже призрачном, фундаменте.
Я не говорю уже о том, что для того, чтобы удалиться за границу после обманного заявления, мне надлежит разлучить жену с ребенком, ее самое поставить этим в ужасающее положение, разрушить жизнь моей семьи, своими руками разгромить свой репертуар в Художественном театре, ославить себя, – и, главное, – все это неизвестно зачем.
Здесь важно другое: я не могу постичь, зачем мне, обращающемуся к Правительству с важным для меня заявлением, надлежит непременно помещать в нем ложные сведения?
Я не понимаю, зачем, замыслив что-нибудь одно, испрашивать другое? <…> У меня нет ни гарантий, ни поручителей.
Я обращаюсь к Вам с просьбой о пересмотре моего дела о поездке с моей женой во Францию и Италию для сочинения книги, на срок второй половины июля по сентябрь этого года» [13; 334] (из письма М. А. Булгакова И. В. Сталину).
«…я отнесла в ЦК. Ответа, конечно, не было» [21; 48] (из дневника Е. С. Булгаковой).
Финальная реплика – резолюция Сталина на булгаковском письме: «Совещаться». И – никакого результата.
Тут можно одно в сердцах сказать: сволочи они все, а Сталин – первая от них. Что стоило ему позвонить Ягоде и отпустить Булгакова за границу? Для чего было собирать всю партийную свору и сообща лишать лучшего драматурга возможности увидеть города и страны, которые он заслужил и где сегодня его любят не меньше, чем в своем отечестве? Конечно, постигшее Булгакова наказание было не самым суровым, да и мало ли кто из русских литераторов, начиная с Пушкина и Лермонтова, не выезжал за пределы своего отечества? А из современников Булгакова – Платонов, Пришвин (в советское время), Эрдман, Грин, не говоря уже об Ахматовой, которую выпустили только в 1964-м… Можно также вспомнить, что, согласно данным НКВД, в ночь с 16 на 17 мая 1934 года, то есть как раз накануне того дня, когда разыгралась сценка в ИНО, был арестован Осип Мандельштам (была ли прямая зависимость между арестом одного жильца дома в Нащокинском и приглашением другого в Иностранный отдел за загранпаспортом, сказать трудно, да и скорее всего совпадение это случайно, но мистическая подоплека несомненна, особенно если учесть состоявшийся вскоре разговор между Сталиным и Пастернаком со знаменитой репликой вождя: «Но он же мастер, мастер»), и факт ареста булгаковского соседа и последующий разговор Сталина и Пастернака нашли отражение в дневнике Елены Сергеевны: «1 июня. Была у нас Ахматова. Приехала хлопотать за Осипа Мандельштама – он в ссылке. Говорят, что в Ленинграде была какая-то история, при которой Мандельштам ударил по лицу Алексея Толстого» [21; 47]; «17 ноября. Вечером приехала Ахматова. Ее привез Пильняк из Ленинграда на своей машине. Рассказывала о горькой участи Мандельштама. Говорили о Пастернаке» [21; 67]. Известно, что Елена Сергеевна, узнав о том, что Мандельштам выслан в Чердынь, отдала Ахматовой все содержимое своей сумочки, но все равно ни ей, ни Булгакову не пришлось пережить того, что пережили Надежда Яковлевна и Осип Эмильевич, да и Ахматова с ее расстрелянным первым мужем, четырежды арестованным сыном и послевоенными гонениями. Все это говорится не в упрек Булгакову, а для того, чтобы точнее расставить акценты, ведь еще с перестроечных времен у нас повелось выстраивать шеренгу «протестных» писателей и поэтов XX века: Булгаков, Замятин, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Платонов, Пильняк, Клюев, Клычков, Пастернак, хотя разного между ними гораздо больше, нежели общего, как в творчестве, так и в земных путях.
С этой точки зрения может показаться, что судьба Булгакова в 1930-е годы была едва ли не самой благополучной: не разделивший участи своего недолгого соседа по дому в Нащокинском, не расстрелянный, как Пильняк, Бабель, Павел Васильев, Клюев, Клычков, никем ни разу не арестованный, не высланный из Москвы и после единственного допроса в сентябре 1926 года ни разу не вызванный в ОГПУ–НКВД, бывший белогвардеец, заподозренный в сменовеховстве, автор сомнительных рассказов, повестей и возмутительных пьес, человек, имеющий родственников за границей, невоздержанный на язык драматург Михаил Булгаков, за которым в НКВД следили и имели кучу доносов, счастливо миновал самые страшные угрозы своего времени, и по отношению к, условно говоря, ахматовско-мандельштамовскому кругу выступал как человек чуждый и более благополучный. Ахматова, хоть и говорила Мандельштаму про Булгакова, что он тоже изгой, но все же эта изгнанническая жизнь была иного рода, недаром довольно неприязненно отозвалась о Булгакове и его последнем романе Надежда Яковлевна Мандельштам: «Дурень Булгаков, нашел над чем смеяться: бедные нэповские женщины бросились за тряпками, потому что им надоело ходить в обносках…» [67; 103] Тут ведь не только обида за женщин периода нэпа, пошивших себе юбки из отцовских брюк, но и более глубокое чувство. Она имела на него право. И тем не менее в случае с непоездкой Булгакова за рубеж все равно возникает ощущение едва ли личной обиды. Ведь ему это, правда, было очень нужно. И он бы никого не обманул, не подвел, он вернулся бы. Посмотрел бы на Париж и на Рим, поклонился бы Мольеру и Гоголю, встретился бы с братом, выпил бы с ним водки, о многом поговорил бы, а еще больше умолчал бы,