Михаил Булгаков — страница 44 из 184

26.1.22

Вошел в бродячий коллектив актеров; буду играть на окраинах. Плата 125 за спектакль. Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда, заколдованный круг.

Питаемся с женой впроголодь. <…>»

Именно в эту пору Булгаков получил известие из Киева: «…телеграмму о смерти Варвары Михайловны» [87; 97]. Она скоропостижно скончалась 1 февраля 1922 года от тифа в возрасте 53 лет. Е. А. Земская приводит в своей книге письмо Л. С. Карума, относящееся к этому печальному событию: «И вот к нашему ужасу в 3-м часу ночи на 1 февраля наша дорогая мама, не просыпаясь, тихо скончалась. В момент смерти возле нее были Ив. Павл., Леля, Варя, Костя и я. Только утром дали знать Наде и Андрюше, живущим теперь у Экземплярских. Тогда же Костя послал телеграммы о маминой смерти в Москву (Мише и дяде Коле)…» [48; 127]

По одной версии, Варвару Михайловну заразил ее муж Иван Павлович Воскресенский, по другой – товарищ Булгакова и тоже доктор Николай Леонидович Гладыревский (тот самый, кто привез в 1921 году в Москву Татьяну Николаевну и кто пытался ухаживать за младшей сестрой Булгакова Лелей). Старший сын на похороны не поехал. В причинах его отсутствия в Киеве в те дни попытался разобраться Л. Паршин, чьи интонации в вопросах, обращенных к Татьяне Николаевне Лаппа, порой сбиваются с исследовательских на следовательские.

«Л. П. Почему?

Т. К. У нас ни копейки не было.

Л. П. Разве это достаточно серьезная причина?

Т. К. Я не знаю, но мы не поехали. Он даже и… Понимаете, даже разговора не было об этом.

Л. П. М-гм… А ведь странно, правда?

Т. К. Я немножко как-то удивилась, но он как раз в этот день должен быть идти куда-то играть. Он устроился… какая-то бродячая труппа была, и мы получили телеграмму. Как раз это вечером было… Ну, как вы думаете, откуда мы могли взять деньги? Пойти к дяде Коле просить?

Л. П. Не так уж много надо было, наверное, на поездку?

Т. К. Очень трудно было доставать билеты. Это ж 22-й год был. Он нигде не работал, я нигде не работала, одними вещами жили, и те уж на исходе были. Бывало так, что у нас ничего не было – ни картошки, ни хлеба, ничего. Михаил бегал голодный» [87; 107].

А сам Михаил писал в дневнике:

«9-го Февраля 22 г.

Идет самый черный период моей жизни. Мы с женой голодаем. Пришлось взять у дядьки немного муки, постного масла и картошки. У Бориса миллион. Обегал всю Москву – нет места.

Валенки рассыпались. <…>

15 Февраля

Погода испортилась. Сегодня морозец. Хожу в остатках подметок. Валенки пришли в негодность. Живем впроголодь. Крутом должен.

„Должность“ моя в военно-редакционном совете сведется к побе […] […] жении республики в пожарном отношении в катастрофическом положении.

Да в каком отношении оно не в катастрофическом? Если не будет в Генуе конференции, спрашивается, что мы будем делать».

Последнее замечание очень важно: в дневник врывается политика, и не потому, что Булгаков был ею до такой степени озабочен, а потому, что прекрасно понимал: экономической блокады Советская Россия не переживет, ей было нужно выходить на мировые рынки. Так личная жизнь перемежалась с общественной, втягивая писателя в большую политику, и Булгакова разводило с эмиграцией не только фактически, но идеологически. Оставшись в СССР, он не мог не превращаться в гражданина, живущего интересами своей страны хотя бы частично, и это многое объясняет в его неоднозначном отношении и к эмиграции, и к советской власти.

А между тем его собственная жизнь с середины февраля стала налаживаться. Случайно или неслучайно эта счастливая перемена совпала со смертью матери – вопрос не столько историко-литературный, сколько конфессиональный. Однако в той системе координат, где каждому воздастся по его вере, не будет большой натяжкой предположить, что избавление от голода и нищеты произошло по молитвам матери, не оставившей сына по другую сторону земной жизни. Да и в дневнике Булгакова, на похороны Варвары Михайловны не поехавшего, не случайно, должно быть, уцелела запись:

«16 февраля

Вот и не верь приметам! Встретил похороны и … 1) есть ка[жется] в газете „Ра[бочий]…“»

Газета «Рабочий», куда он поступил в феврале 1922 года и где, впрочем, долго не задержался, была не частной, но официальной советской газетой, органом ЦК ВКП(б) – ей не грозило банкротство, она давала постоянный заработок, небольшой, но все же позволявший существовать. Помимо этого Михаил Афанасьевич устроился благодаря Борису Земскому (брату Андрея Земского) в Научно-технический комитет Военно-воздушной академии в Петровском парке. На Земского Булгаков произвел впечатление замечательное. «Булгаковых мы очень полюбили и видимся почти каждый день. Миша меня поражает своей энергией, работоспособностью, предприимчивостью и бодростью духа. Мы с ним большие друзья и неразлучные собеседники, – писал он брату. – Он служит в газете и у меня в Научно-техническом комитете. Можно с уверенностью сказать, что он поймает свою судьбу – она от него не уйдет» [48; 290].

И опять судьба – как ключевое слово, хотя, конечно, не он ее ловил, а она давно его поймала и вела.

Вся весна 1922 года прошла под знаком заработков: «На двух службах получаю всего 197 руб. (по курсу Наркомфина за март около 40 миллионов) в месяц, т. е. 1/2 того, что мне требуется для жизни (если только жизнью можно назвать мое существование за последние два года) с Тасей. Она, конечно, нигде не служит и готовит на маленькой железной печке» [48; 291]. И о себе: «Я веду такой каторжный образ жизни, что не имею буквально минуты. Только два дня вздохнул на праздники. А теперь опять начинается мой кошмар» [48; 293]. Так писал он в письмах, но для чуть более поздних по времени булгаковских фельетонов, отразивших ощущения человека, борющегося за свое существование, характерен литературный мажор в противовес эпистолярному минору:

«…совершенно ясно и просто предо мною лег лотерейный билет с надписью – смерть, – писал автор «Сорока сороков». – Увидав его, я словно проснулся. Я развил энергию неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то, что удары сыпались на меня градом и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня при первом же взгляде на мой костюм в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то во всяком случае его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить».

И чуть дальше: «На душе у меня было радостно и страшно. Москва начинает жить, это было ясно, но буду ли жить я? Ах, это были еще трудные времена. За завтрашний день нельзя было поручиться. Но все же я и подобные мне не ели уже крупы и сахарину. Было мясо на обед. Впервые за три года я не „получил“ ботинки, а „купил“ их; они были не вдвое больше моей ноги, а только номера на два».

Весна 1922 года оказалась переломной не только в материальном отношении, но и в литературной карьере. В эту пору началось сотрудничество Булгакова с двумя редакциями, которые он позднее ругал последними словами и которые тем не менее сыграли в его жизни роль исключительную. А произошло всё, казалось бы, опять ненароком. В апреле Булгакова в Столешниковом переулке встретил уже старый по меркам стремительного московского времени Арон Эрлих, позднее очень живо описавший ту встречу.

«Он шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед. Я окликнул его. Мы не виделись два месяца… „Михаил Афанасьевич, а вам никогда не случалось работать в газете?.. Хотите у нас работать?.. Я постараюсь устроить“» [153; 35–37].

Продолжение этой беседы вошло в булгаковскую повесть «Тайному другу»:

«Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию.

Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным.

Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама».

Железнодорожная газета придала стабильности его положению, речь о чем пойдет чуть позднее, а с точки зрения становления писательской судьбы Булгакова не менее важной оказалась иная перемена: с лета 1922 года никому не известного автора начала печатать выходившая в Берлине газета «Накануне» и ее литературное приложение.

Глава десятаяКОМПАНИЯ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЙ СВОЛОЧИ

Во всей истории русской литературы и журналистики, пожалуй, не было более сомнительного периодического издания, нежели печатный орган, позаимствовавший название у тургеневского романа. «Накануне» издавалась в Берлине на советские деньги – на сей счет никто не обманывался, газету не любили, презирали, ее стыдились, стыдились самого факта ее существования, этого соблазна, искушения для бедной эмигрантской и нищей советской публики. «С грустью должен Вам сообщить, что моральный престиж „Накануне“ в Берлине и особенно в Москве (да, да) весьма низок, – писал харбинский сменовеховец Н. А. Ухтомский своему единомышленнику Н. В. Устрялову. – Меня даже „советчики“, люди, близкие к Крестинскому, уговаривали не связываться с „наканунниками“, в то время как правые круги мне прямо говорили (Ал. Яблоновский), что лучше уж сходиться с советскими официальными кругами, нежели с „Накануне“ [115; 45]. Однако не считаться с газетой не могли, как не могли не считаться с человеком, стоявшим во главе ее литературного приложения. «Талантливый брюхом» прозаик, драматург, поэт, публицист, журналист, общественный деятель Алексей