Михаил Булгаков — страница 53 из 184

– Возможно ли это, сударь?

– Не перебивайте меня, сударыня! На греческий! На новый греческий, я хочу сказать. Но и на греческий древний. На венгерский, румынский, чешский, шведский, армянский, арабский…

– Сударь, вы поражаете меня!

– О, в этом еще мало удивительного! Я мог бы назвать вам десятки писателей, переведенных на иностранные языки, в то время как они не заслуживают даже того, чтоб их печатали на их родном языке».

До этой великой славы не дожили ни Ильф, ни Петров, ни Славин, ни Бабель. До этой поры дотянул только один сотрудник «Гудка». В середине 1970-х он написал книгу, ныне изрядно подзабытую, а в свое время ставшую одним из самых ярких и спорных событий позднесоветской литературной жизни. Эту книгу ругали, пародировали, высмеивали, но – читали и разгадывали прозвища, за которыми скрывались ее персонажи.

«Умоляю читателей не воспринимать мою работу как мемуары. Терпеть не могу мемуаров. Повторяю. Это свободный полет моей фантазии, основанный на истинных происшествиях, быть может, и не совсем точно сохранившихся в моей памяти. В силу этого я избегаю подлинных имен, избегаю даже выдуманных фамилий», – хитро предупреждал автор этого сочинения Валентин Петрович Катаев, некогда и сам угодивший на страницы булгаковской прозы «Роковые яйца»:

«– Валентин Петрович исправляет.

– Кто это такой Валентин Петрович?

– Заведующий литературной частью.

– Ну, ладно. Я, впрочем, не филолог. В сторону вашего Петровича!»

Булгаков фигурирует в «Алмазном моем венце» как синеглазый.

«Впоследствии романы и пьесы синеглазого прославились на весь мир, он стал общепризнанным гением, сатириком, фантастом… а тогда он был рядовым газетным фельетонистом, работал в железнодорожной газете „Гудок“, писал под разными забавными псевдонимами вроде Крахмальная Манишка. Он проживал в доме „Эльпит-рабкоммуна“ вместе с женой, занимая одну комнату в коммунальной квартире, и у него действительно, если мне не изменяет память, были синие глаза на худощавом, хорошо вылепленном, но не всегда хорошо выбритом лице уже не слишком молодого блондина с независимо-ироническим, а временами даже и надменным выражением, в котором тем не менее присутствовало нечто актерское, а временами даже и лисье. Он был несколько старше всех нас, персонажей этого моего сочинения, тогдашних гудковцев, и выгодно отличался от нас тем, что был человеком положительным, семейным, с принципами, в то время как мы были самой отчаянной богемой, нигилистами, решительно отрицали всё, что имело хоть какую-нибудь связь с дореволюционным миром, начиная с передвижников и кончая Художественным театром, который мы презирали до такой степени, что, приехав в Москву, не только в нем ни разу не побывали, но даже понятия не имели, где он находится, на какой улице. <…> Синеглазый же, наоборот, был весьма консервативен, глубоко уважал все признанные дореволюционные авторитеты, терпеть не мог Командора, Мейерхольда и Татлина и никогда не позволял себе, как любил выражаться ключик, „колебать мировые струны“. <…> Он принадлежал к тому довольно распространенному типу людей никогда и ни в чем не сомневающихся, которые живут по незыблемым, раз навсегда установленным правилам. Его моральный кодекс как бы безоговорочно включал в себя все заповеди Ветхого и Нового Заветов.

Впоследствии оказалось, что все это было лишь защитной маской втайне очень честолюбивого, влюбчивого и легкоранимого художника, в душе которого бушевали незримые страсти».

В своей книге Катаев творил легенду, и отделить ее правду от вымысла нелегко. Очевидно, что близкой дружбы между ним и Булгаковым не было, хотя как раз с Катаевым Михаил Афанасьевич ездил на дачу к Толстому; в 1922 году они вместе встречали Новый год, Катаев называл Булгакова Мишунчиком или Мишуком, а тот его Валюном. Летом 1923 года Ю. Слезкин писал Булгакову: «В Чернигове и Кролевце читал лекции о Москве, где упоминал о тебе и Катаеве, как о самых талантливых из молодежи, работающих в „Накануне“» [13; 85].

Литературовед О. Лекманов в своих комментариях к «Алмазному моему венцу» ссылается на еще один примечательный документ. «В альбом Катаева, составленный А. Е. Крученых, вклеена общая фотография К., Олеши и Булгакова 1920-х гг. с шуточными пояснениями Катаева. Под своей частью фото он написал: „Это я, молодой, красивый, элегантный“. А под изображениями Олеши и Булгакова: „А это обезьяна Снукки Ю. К. Олеша, грязное животное, которое осмелилось гримасничать, будучи принятым в такое общество. В. Катаев. Это Мишунчик Булгаков, средних лет, красивый, элегантный“» [105].

Позднее в вошедших в книгу «Воспоминания о Михаиле Булгакове» мемуарах Катаев написал: «Он был старше нас всех – его товарищей по газете, – и мы его воспринимали почти как старика» [32; 124]. А в «Алмазном моем венце» описал и жену Булгакова, причем под ее собственным именем: «Жена синеглазого Татьяна Николаевна была добрая женщина и нами воспринималась если не как мама, то, во всяком случае, как тетя. Она деликатно и незаметно подкармливала в трудные минуты нас, друзей ее мужа, безалаберных холостяков <…> Не могу не вспомнить с благодарностью и нежностью милую Татьяну Николаевну, ее наваристый борщ, крепкий чай внакладку из семейного самовара, который мне выпадало счастье ставить в холодной, запущенной кухне вместе с приехавшей на зимние каникулы из Киева к своему старшему брату молоденькой курсисткой, которая, как и ее брат, тоже была синеглазой, синеглазкой». Сама же Лаппа, которой Паршин успел эти строки прочесть, рассказала лишь о том, как однажды она «пирожков напекла, а пришел Олеша с Катаевым – все полопали» [87; 106], и тут вспоминается известный бунинский мемуар о том, как они с Куприным нанесли аналогичный визит и ущерб другой хозяйке другого дома в другие времена и в другой стране…

В столовой у Варвары Константиновны

Накрыт был стол необычайно длинный.

Была тут ветчина, индейка, сыр, сардинки –

И вдруг ото всего ни крошки, ни соринки:

Все думали, что это крокодил,

А это Бунин в гости приходил.

Писателям всегда была свойственна жизнерадостность и потребность в дурачествах и шутовстве. Но главное – не это. Не пирожки, не самовар, не борщ и даже не крокодил… Главное – то, что они, молодые, современные, причастные к искусству новейшего времени, не воспринимали Булгакова не то что как самого талантливого, самого крупного писателя в своей компании, а просто как литератора, прозаика, сочинителя, и Катаев позднее честно это признал, а Мариэтта Омаровна Чудакова в беседах со старейшими советскими писателями – и надо в который раз поблагодарить ее за собранные документы – это точно зафиксировала.

«Он был для нас фельетонистом, – повторял Катаев, – и когда узнали, что он пишет роман, – это воспринималось как какое-то чудачество… Его дело было сатирические фельетоны… Помню, как он читал нам „Белую гвардию“, – это не произвело впечатления… Мне это казалось на уровне Потапенки. И что это за выдуманные фамилии – Турбины!» [32; 494]

Мало того. Они и фельетонистом его настоящим не считали. «Вообще мы тогда воспринимали его на уровне фельетонистов дореволюционной школы – фельетонистов „Русского слова“, например, Амфитеатрова… Дорошевича. Но Дорошевич хоть искал новую форму, а он не искал. Мы были настроены к этим фельетонистам критически, а это был его идеал» [142; 238].

«…Вообще это казалось вторичным, традиционным» [32; 494].

А первичным казалось то, что теперь позабыто. В том числе и Катаев, который не без зависти задним числом попытался сбить спесь уже не с самого Булгакова, но с его посмертной славы, намного опередившей прижизненную славу автора «Алмазного моего венца»: «Синеглазый немножко играл роль известного русского писателя, даже, может быть, классика, и дома ходил в полосатой байковой пижаме, стянутой сзади резинкой, что не скрывало его стройной фигуры, и, конечно, в растоптанных шлепанцах. На стене перед столом были наклеены разные курьезы из иллюстрированных журналов, ругательные рецензии, а также заголовок газеты „Накануне“ с переставленными буквами, так что получалось не „Накануне“, а „Нуненака“. <…> в отличие от всех нас чай подавался синеглазому как главе семьи и крупному писателю в мельхиоровом подстаканнике, а всем прочим просто так, в стаканах».

Что ж, это было более чем справедливо…

В 1930-е годы дружба Булгакова и Катаева сошла на нет, хотя время от времени их пути пересекались, но теперь отношения стали откровенно враждебными. Вот только две записи из дневника Елены Сергеевны Булгаковой:

«23 августа (1938 года) …встретили в Лаврушинском Валентина Катаева. Пили газированную воду. Потом пошли пешком. И немедленно Катаев начал разговор. М. А. должен написать небольшой рассказ, представить. Вообще, вернуться в „писательское лоно“ с новой вещью. „Ссора затянулась“. И так далее. Все – уже давно слышанное. Все – известное. Все чрезвычайно понятное. Все скучное. Отвез меня <…> а сам поехал с М. А. к нам и все говорил об одном и том же. Сказал, что Ставского уже нет в Союзе, что во главе ССП стоит пятерка (или шестерка), в которую входит и Катаев» [21; 197].

«25 марта (1939 года) …Пьяный Катаев сел, никем не прошенный, к столу, Пете (Вильямсу, художнику. – А. В.) сказал, что он написал – барахло – а не декорации, Грише Конскому – что он плохой актер, хотя никогда не видел его на сцене и, может быть, даже в жизни. Наконец, все так обозлились на него, что у всех явилось желание ударить его, но вдруг Миша тихо и серьезно ему сказал: вы бездарный драматург, от этого всем завидуете и злитесь. – „Валя, вы жопа“».

Катаев ушел мрачный, не прощаясь» [21; 248].

У этой сцены, возможно, был и свой внелитературный подтекст, ибо отношения между двумя писателями – успешливым Катаевым и неудачливым Булгаковым хранили «семейную тайну», относящуюся к гудковской поре. Известна история о том, как в 1923 году Катаев сватался к младшей сестре Булгакова Елене Афанасьевне, Леле, синеглазке, с которой они «вместе, путаясь холодными руками, засовывали пучок пылающих лучин в самовар» (хотя, по словам Татьяны Николаевны, никакого самовара у Булгаковых не было). Катаев изложил этот сюжет дважды: в 1920-е годы в рассказе «Медь, которая