Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь — страница 60 из 89

Она поверила в Михаила, в его искрометный талант, который несомненно пробьется, этого надо подождать, и она была настроена ждать, не обращая внимания на многие неудобства – начиная с жилья и кончая скудной едой. «У нас с тобою рай в голубятне!» – ворковала она, присев на его колени. И ее ожидания оправдались. Через несколько лет Художественный театр поставил «Дни Турбиных», потекли авторские отчисления, она купила себе кое-что из новой одежды, а Илья Маркович лишь изредка мелькал на литературных страницах, и в 1938 году его расстреляли как «врага народа». Люба представила свою незавидную участь, подумав, что было бы с нею, если бы она осталась его женой. А жизнь с Михаилом, хотя и на голубятне, ничем не омрачалась, кроме одного – Люба часто поминала Илью Марковича нелестным словом и поражалась, что ее муж ни разу не вспомнил при ней прежнюю жену… Ведь если они разошлись, то, значит, ругались, что-то, и очень важное, разделило их, – рассуждала Люба, – наверняка она чем-то раздражала Мишу, доставляла ему неприятности, и почему он ничем не выражает свое недовольство ею – кому же излить свои горечь и обиды, как не новой жене? А он молчит… Как будто этой прежней не существовало. Конечно, она, Люба, вторглась в их жизнь, но если бы там была любовь, то даже их с Мишей приход среди ночи не поломал бы крепкую любовь. Она, Люба, за такое устроила бы мужу хорошую взбучку, но разводиться с ним просто глупо.

Люба старалась не думать об этом, но прежняя жена Миши, виденная только раз, совсем ей не знакомая, продолжала раздражать ее, мучить воображение. Люба не знала, как уколоть ее, но заговорить с Мишей о ней не решалась и лишь расставшись с ним, в своих воспоминаниях сделала это грубо и нарочито, придумав, что «в более поздние годы к нам повадилась ходить дальняя родственница М. А. от первой жены, некая девушка Маня, существо во многих отношениях странное, с которым надо было держать ухо востро… Вообще-то она была девка “бросовая”». Написала и еще более разозлилась – этим ничего и никому не доказала.

А нервничала Люба зря. Жизнь с Михаилом на голубятне была очень интересной. Здесь он закончил пьесу «Дни Турбиных», написал повести «Роковые яйца» и посвященное ей «Собачье сердце». А до этого Михаил работал фельетонистом в газете «Гудок», брал маленький чемодан по прозванью «щенок» и уходил в редакцию. Домой приносил в «щенке» читательские письма. Читали и отбирали их для фельетонов вместе. На одном строительстве понадобилась для забивания свай копровая баба. Требование направили в головную организацию, и вскоре оттуда в распоряжение главного инженера строительства прислали жену рабочего Капрова. Читали письмо об этом и смеялись до упаду. Михаил подписывал фельетоны несколькими буквами: ЭМ, Эм, Бе… Последний псевдоним он придумал в честь владикавказского адвоката Беме, вместе с которым отстаивал на литературном диспуте честь и достоинство Пушкина. Как-то вспомнил детское стихотворение, в котором говорилось, что у хитрой злой орангутанихи было три сына: Мика, Мака и Микуха. И решил: «Мака – это я».

Однажды он пришел оживленный, с веселинкой в глазах.

– Зачем пропадать твоему французскому?

– А что?

– Ты сколько времени прожила во Франции?

– Около трех лет.

– Вполне достаточно. Будем вместе писать пьесу из французской жизни. Под названием «Белая глина».

– Это что такое? Зачем она нужна и что из нее делают?

– Мопсов из нее делают, – смеясь, ответил он. Люба обрадовалась и благодарно посмотрела на Михаила, не подозревая, что писать эту пьесу он хочет только для того, чтобы вовлечь жену в литературную работу, чтобы они стали ближе творчески, решился на то, что не догадался сделать с Тасей. Люба ни секунды не сомневалась, что он серьезно относится к работе. Сочиняли действительно вместе и очень веселились. Михаил предлагал сюжет. Она насыщала диалоги французским разговорным языком. «Схема пьесы была незамысловата, – вспоминала Любовь Евгеньевна, – в большом и богатом имении вдовы Дюваль, которая живет там с восемнадцатилетней дочерью, обнаружена белая глина. Эта новость волнует всех окрестных помещиков, никто толком не знает, что это за штука. Мосье Поль Ив, тоже вдовец, живущий неподалеку, бросается на разведку в поместье Дюваль и сразу же попадает под чары хозяйки. И мать, и дочь необыкновенно похожи друг на друга. Почти одинаковым туалетом они еще более усугубляют это сходство: их забавляют постоянно возникающие недоразумения на этой почве. В ошибку впадает мосье Ив, затем его сын, приехавший на каникулы из Сорбонны, и наконец, инженер-геолог эльзасец фон Трупп, приглашенный для исследования глины и тоже сразу же влюбившийся в мадам Дюваль. Он классический тип ревнивца. С его приездом в доме начинается кутерьма. Он не расстается с револьвером.

– Проклятое сходство! – кричит он. – Я хочу застрелить мать, а целюсь в дочь…

Тут и объяснения, и погоня, и борьба, и угрозы самоубийства. Когда наконец обманом удается отнять у ревнивца револьвер, он оказывается незаряженным… В третьем действии все должно было кончиться всеобщим благополучием. Поль Ив женится на Дюваль-матери, его сын Жан – на Дюваль-дочери, а фон Трупп – на их экономке».

В пьесе любовь торжествует, сказал Булгаков. Увлеченная работой, радостная Люба не заметила, что эти слова он произнес с каким-то укором. Она мечтала, чтобы эту пьесу поставили в театре Корфа, и даже мысленно распределила роли: мосье Ива будет играть Радин, фон Труппа Топорков… Булгаков честно отнес первые два действия в театр. Там ему с грубоватой откровенностью сказали:

– Ну подумайте сами, кому сейчас нужна светская комедия?

– Мне это уже говорили, – вздохнул Булгаков, – во Владикавказе. Когда я читал пьесу «Самооборона», члены художественного совета местного театра смеялись до колик, а потом скорчили недовольные лица: «Не пойдет, – сказали они, – салонная!»

Дома Булгаков доложил о случившемся Любе.

– Так что? Третье действие писать не будем? – огорченно заметила Люба. В ответ Булгаков развел руками:

– Поможешь мне писать пьесу о русских беженцах в Константинополе?

– Конечно, помогу! – с радостью согласилась Люба. – А «Белую глину» нигде не примут?

– Увы, – сказал он и однажды незаметно от Любы отнес папку с «Белой глиной» на помойку. Он и «Самооборону» уничтожил. Считал обе пьесы в своем творчестве несовершенными и случайными. Первую писал только для заработка, вторую – для сближения с новой женой.

Любовь Евгеньевна позднее вспоминала: «Михаил сидит у окна, а я стою перед ним и рассказываю все свои злоключения и переживания за несколько лет эмиграции, начиная от пути в Константинополь и далее. Он смотрит внимательным и требовательным глазом. Ему интересно рассказывать: задает вопросы. Вопросы эти писательские:

– Какая толпа? Кто попадается навстречу? Какой шум слышится в городе? Какая речь слышна? Какой цвет бросается в глаза?..

Все вспоминаешь и понемногу начинаешь чувствовать себя писателем. Нахлынули воспоминания, даже запахи.

– Дай мне слово, что будешь все записывать. Это интересно и не должно пропасть. Иначе все развеется, бесследно сотрется.

Пока я говорила, он намечал план будущей книги, которую назвал: “Записки эмигрантки”. Но сесть за нее мне сразу не удалось.

Вся первая часть, посвященная Константинополю, рассказана мной в мельчайших подробностях Михаилу Афанасьевичу Булгакову, и можно смело сказать, что она легла в основу его творческой лаборатории при написании пьесы “Бег”».

Работая над «Бегом», Михаил Афанасьевич вспомнил Киев, как, наверное, должен был вспоминать родной город эмигрант. «Господи! А Харьков! А Ростов! А Киев! Эх, Киев – город, красота… Вот так лавра пылает на горах, а Днепро, Днепро! Неописуемый воздух, неописуемый свет. Травы, сеном пахнет, склоны, долы…» Подумал о Тасе, и ему показалось, что она осталась в Киеве и он рядом с нею, счастливый, молодой… Но герой пьесы – на чужбине, в Константинополе: «Странная симфония. Поют турецкие напевы, в них вплетается русская шарманочная “Разлука”, стоны уличных торговцев, гудение трамваев, проходят турчанки в чарчафах, турки в красных фесках, иностранные моряки в белом; изредка проводят осликов с корзинами. Лавчонка с кокосовыми орехами. Мелькают русские в военной потрепанной форме». Он мысленно благодарит Любу, без нее он никогда не ощутил бы колорит Константинополя и стремление русских эмигрантов бежать от дикой жары, неустроенности, унизительного положения и голода: «В Париж! Только в Париж!» Однако их предупреждает один из героев пьесы: «Запомните: человек, живущий в Париже, должен знать, что русский язык пригоден лишь для того, чтобы ругаться непечатными словами или, что еще хуже, провозглашать какие-нибудь разрушительные лозунги. Ни то ни другое в Париже не принято». И эмигранты в пьесе довольно сносно говорят по-французски, лексикона хватает для разговорного обихода, хватает у Любочки, а значит, и у героев пьесы.

– Что ты имеешь в виду под разрушительными лозунгами? – поинтересовалась Люба.

– Красную пропаганду, – значительно произнес Михаил.

– Но ведь ты печатался в берлинской газете «Накануне» с эмигрантскими писателями, лояльно относящимися к большевистской революции, желающими заново найти родину и вернуться в Россию, – возразила Люба. – Чувство родины – у одних ярко выраженное, у других глубоко запрятанное – невытравимо живет в каждом эмигранте.

– Пожалуй, – согласился Михаил, – оно, несомненно, живет в сердце Бунина, его приглашали в советское посольство, просили вернуться на родину, но… но именно чувство родины не позволило ему приехать в Советский Союз. Родина и власть в стране, ее строй – разные понятия. Заманили в Москву Алексея Толстого. Граф живет толсто и денежно. Ему строят дачу, а твоего Илью Марковича не печатают. Толстой – известный писатель, символ русского интеллигента, принявшего советский образ жизни. А He-Буква – не символ. Не думаю, что он снова обретет здесь родину, к которой стремился.

– Жаль, – вздохнула Люба, – он тяжелый человек, нервный, но деятельный, отличный газетчик.