То же и со всякого рода государственными разрухами уголовного характера, происходящими от явно злой воли, от нечестной наживы на бедствиях страны или от преступной небрежности, от бездеятельности, от беспробудного пьянства или непроходимой глупости, бараньего упрямства стоящих у ответственного дела.
С самого начала германской войны у нас начались разрухи, и все они объяснялись войною. В Германии война заставила всех подтянуться – война требовала двойного, тройного напряжения сил.
У нас же война стала оправданием всех наших разгильдяйств. Начали опаздывать поезда. Сначала на часы, потом на сутки, на недели. Стали пропадать. С амуницией, с медикаментами. И всему оправдание. Что поделаешь? Война! Разруха!
По-русски такие пропажи называются воровством – наглым и безнаказанным, за что по военному времени впору наказывать виновных не отставкою, а волчьим паспортом и гнать со службы с клеймом «К государственной и общественной работе не пригоден». В Ростове, в середине декабря, мне с горькой растерянностью жаловался представитель американского миллиардера Рокфеллера:
– Заказали нам теплую одежду для вашей армии только сейчас, и придет она лишь к весне.
Опять разруха? Нечего на разруху пенять, коль рожа крива. Когда кони бешено мчат тяжелый экипаж под уклон, по краю кручи, то не распускают ни рук, ни губ, ни вожжей, а напряженно натягивают».
– Правда, здорово написано, хлестко? – заметила Тася.
– Хлестко, – задумчиво вымолвил Михаил, – но… но будет еще хуже. Я очень страшусь большевиков.
Тася подошла к окну и присела на подоконник:
– Я так счастлива, что добралась сюда, Миша. Не хотелось бы говорить о плохом. Но ты, наверное, не знаешь. Просто пропустил. Ты в то время мало интересовался тем, что происходило вокруг нас. Даже не читал те редкие газеты, что доходили до Никольского. И потом – в Вязьме. При Временном правительстве в стране ощущалось праздничное настроение. А когда отменили смертную казнь, то в больших городах прошли военные парады. Россия шла к цивилизации. Уверенно. И Александр Федорович мог арестовать кумира большевиков – Ленина. Министр юстиции Переверзев привез ему из Берлина документы, подтверждающие получение Лениным денег от немцев на расшатывание страны. Ленина и его сторонников должны были судить. Кстати, к июлю семнадцатого их осталось немного. Многие партийные ячейки самораспустились. Страна демократизировалась. Не на словах, а на деле. Незачем было ждать коммунистической манны. Но Александр Федорович был на удивление мягким человеком. Отличный юрист, начинал присяжным поверенным, уж он-то должен был соблюсти законность.
Тася спустилась с подоконника и нервно прошлась по комнате.
– Мне обо всем этом рассказывал папа. Мама его корила за неверность ей, ругала на чем свет стоит, а я не осуждаю. Они с мамой и раньше ссорились. И вообще я считаю, что вмешиваться в личную жизнь, даже родных, нельзя. Поэтому я не оправдываю отца, не знаю чувств, испытываемых им к женщине, с которой он стал жить, к маме в этот период, и не осуждаю. И если ты когда-нибудь уйдешь от меня, Миша, то я буду об этом только сожалеть.
– Тасечка, о чем ты говоришь?! – встрепенулся Михаил. – У нас чудесные отношения! Я люблю тебя!
– Сейчас любишь, – вздохнула Тася, – а вообще-то ты не слушай меня, дуреху. Погрустить захотелось. Пожалеть себя. Это у меня бывает. Еще с гимназической поры. Когда на меня обращал внимание не тот мальчик, что нравился мне. Недавно было, а я уже забыла, как его звали. Столько событий произошло, что память отсеивает случайные и мелкие. А вот поступок Керенского не выходит у меня из головы. Вместо того чтобы немедленно арестовать Ленина как предателя родины, Александр Федорович позвонил своему другу Каринскому, зная, что тот в доверительных отношениях с Бонч-Бруевичем, одним из главных большевиков. Бонч-Бруевич немедленно перезвонил Ленину, рассказывая об опасности, что грозит ему, что сведения пришли сверху, абсолютно точны, и Ленин через два часа бежал с Зиновьевым в сторону Финляндии. Чем объяснить этот поступок Керенского? Хотел спасти земляка из Симбирска? Папа говорил, что без большевиков было бы не полным коалиционное правительство. Так считал Александр Федорович.
– А с большевиками, ты думаешь, оно будет коалиционным? Очень сомневаюсь. Их обуревает фанатическая идея – сделать весь мир коммунистическим. Значит, свою страну – в первую очередь, – сказал Михаил и развернул газету «Донские ведомости». – Теперь, как ты видишь, я читаю газеты. И весьма регулярно. Послушай, что пишут из Новочеркасска. «В городе Петровске по распоряжению начальника Войска Донского преданы военно-полевому суду 39 коммунистов. Среди подсудимых 8 женщин, в том числе еврейка Роза Финкельштейн, она же товарищ Нюра, она же тетя Груня, она же Елена Ивановна.
Роза Финкельштейн служила связью между Петровским ЦИКом и засевшими в горах повстанцами-большевиками».
– Восемь женщин, а среди них почему-то выделили еврейку? – искренне удивилась Тася. – У меня в Саратове была подруга, Мейерович, она не пошла бы за большевиками.
– Она – совсем другое дело. Ей было разрешено учиться в гимназии, она вошла в процент, и семья жила в большом культурном городе. А те евреи, что из местечек, из черты оседлости, им большевики пообещали равные права с нами, и многие из них поддержат революцию, и рьяно. Вот увидишь! И больше не грусти без причины, Тася. Договорились?
– Не буду, – улыбнулась Тася, – я сама не знаю, почему взгрустнулось. К тому же в такой счастливый день! – воскликнула она, а про себя подумала, что из-за того омрачилась, что боится потерять свое счастье, вспомнила, как Михаил заезжал к помещице в Никольском, вдруг приревновала его к ней, хотя Никольское навсегда ушло из их жизни и оттуда до Владикавказа вряд ли сейчас доберешься. Впрочем, она бы к Мише постаралась добраться хоть с края света.
Во владикавказском госпитале Михаил служил недолго, всего несколько дней, и, как вспоминает Татьяна Николаевна, «его направили в Грозный, в перевязочный отряд. В Грозном мы пришли в какую-то контору, там нам дали комнату. И вот надо ехать в перевязочный отряд, смотреть. Поехали вместе. Ну, возница, лошадь… И винтовку ему дают, Булгакову, потому что надо полями кукурузными ехать, а в кукурузе ингуши прятались и могли напасть».
Здесь я прерву монолог героини, чтобы объяснить неприязнь ингушей к белым, к добровольцам. Это отголоски покорения царскими войсками Кавказа. На землях ингушей специально размещались казацкие станицы, с чем не хотели мириться ингуши, и до сих пор этот конфликт полностью не исчерпан.
Далее Татьяна Николаевна приводит интервьюеру еще более интересный факт, не придавая ему значения, она продолжает монолог так:
«…Приехали, ничего. Он все посмотрел там. Недалеко стрельба слышится. Вечером поехали обратно. На следующий день опять так же. Потом какая-то врачиха появилась и сказала, что с женой ездить не полагается. Ну, Михаил говорит: «Будешь сидеть в Грозном». И вот я сидела, ждала его. Думала – убьют или не убьют? Какое-то время так продолжалось, а потом наши попалили там аулы, и все это быстро кончилось. Может, месяц мы были там. Оттуда нас отправили в Беслан».
Татьяна Николаевна как бы между прочим сообщает, что «наши попалили там аулы», не уточняя – какие. Можно подумать, что ингушские, но это были чеченские. И конечно, молодая девушка, попавшая из благополучного мира семейного уюта в смертельную мясорубку войны, постоянно переживающая за жизнь мужа, изо дня в день надеется, что он вернется домой, для нее не имело значения, какие аулы попалили, наверное, тех горцев, что стреляли по ним из кукурузы. Она вспоминает об этом с успокоением: «…и все это быстро кончилось». Нет, не кончилось, продолжается до сих пор, и не видно конца конфликту в Чечне. О тех боях позже напишет Михаил, и очень образно: «Чеченцы как черти дерутся с «белыми» чертями» («Необыкновенные приключения доктора»). И далее: «Утро. Готово дело. С плато поднялись клубы черного дыма. Терцы поскакали на кукурузные пространства. Опять взвыл пулемет, но очень скоро перестал… Взяли Чечен-аул… Огненные столбы взлетают к небу. Пылают белые домики, заборы, трещат деревья… Пухом полны земля и воздух. Лихие гребенские станичники проносятся вихрем по аулу, потом обратно. За седлами, пачками связанные, в ужасе воют куры и гуси. У нас на стоянке идет лукуллов пир. Пятнадцать кур бултыхнули в котел. Золотистый, жирный бульон – объедение. Кур режет Шугаев, как Ирод младенцев… Голову даю на отсечение, что все это кончится скверно. И поделом – не жги аулов».
Булгакову, разумеется, было ясно, а мне нет – почему добровольцы, отступая к Военно-Грузинской дороге от наседающих на них красноармейцев, воюют с чеченцами, насмерть ставшими на их пути. Для того чтобы пройти каждый аул, деникинцам приходится уничтожать его, сжигать дотла. Трижды приезжая во Владикавказ, я пытался отыскать ответ на этот вопрос у местных историков, но безуспешно. А между тем державшаяся на штыках дружба народов рухнула, вспыхнули с новой силой приглушенные обиды, боль в сердцах чеченцев от послевоенной депортации их народа, стремление к шариатской самостоятельности. Забыт завет Булгакова: «Не жги аулов», и вновь ночи в Грозном, Шали, Усть-Мартане, Ведено не менее страшны и опасны, чем те, что описывал Булгаков многие годы назад: «Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет, фыркают лошади… Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные… А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит. Пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут… И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, раскаленные ненавистью, с воем, визгом – и аминь! Тьфу, черт возьми!»