«Слушай, Иешуа, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другое – помути разум Каиафы, сейчас. Но только не будет, не будет этого. Раскусил он, что такое теория о симпатичных людях, не разожмет когтей. Ты страшен всем! Всем! И один у тебя враг – во рту он у тебя – твой язык! Благодари его! А объем моей власти ограничен. Ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен!»
Подразумевая под Пилатом Сталина, Булгаков в какой-то мере был точен в определении тогдашних возможностей вождя. Еще были на свободе люди, которые осмеливались перечить ему, высказывать свое мнение, отличное от его. Были живы Горький, Киров, Орджоникидзе, люди, знавшие, кем был Сталин до революции и при Ленине, знавшие о его параноидальной психике. Власть Сталина еще не стала беспрекословной и всемогущей, но ее вполне хватило бы на то, чтобы избавиться от вредного и занозистого писателя. Может, обстоятельства для этого были не вполне подходящие. В 1925 году покончил самоубийством поэт Сергей Есенин, в 1926 году – известный писатель Андрей Соболь, в июле 1929 года к Сталину пришло отчаянное письмо от Булгакова:
«…Силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л. Е. Булгаковой, которая к этому прошению присоединяется».
Письмо это находилось у Сталина, когда в 1930 году застрелился Владимир Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки и Булгаков. Ведь имя это уже было известно за границей, и смерть его выглядела бы подозрительной, неестественной. К тому же Сталин, не сомневавшийся в таланте Булгакова, знал, что он бедствует, что ему надо содержать жену, и ждал, что он, доведенный до нищеты и отчаяния, откажется от своих буржуазных воззрений, покается перед ним и, если его попросят, а может, и по своему желанию, напишет пьесу о своем любимом вожде, на которую люди будут ходить не по партийному приказу, а по зову души, как на «Дни Турбиных». Поэтому Сталин не собирался ни убивать Булгакова, ни отпускать за границу. А тот не просил его ни о чем, кроме одного – выпустить за пределы страны, и аргументировал свою просьбу:
«По мере того как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением: нигде и никогда в прессе СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о своих работах… Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала даже открытая брань.
Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать с женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным…» (из письма начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, 30 июля 1929 года).
В том же письме Булгаков замечает:
«Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными путями увозить за границу и там расхищать, я просил разрешения моей жене одной отправиться за границу – получил отказ… В наступающем сезоне ни одна из моих пьес, в том числе и любимая моя работа “Дни Турбиных”, больше существовать не будет… За моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное…»
Булгаков с горечью и стыдом наблюдал за тем, как жена донашивала заграничные тряпки, штопая, перекраивая и перешивая их. На этой почве возникали скандалы.
– Я не могу в одном и том же платье появляться на ипподроме. Все знают, что я жена известного писателя. Я не могу выглядеть оборванкой!
– А ты можешь не ходить на ипподром? – осторожно замечал Михаил Афанасьевич.
– Оставить Лялю? Мою любимую лошадь! Предать ее?! Ты бы видел, как она летит над землею!
– И вправду летит? – сомневался Булгаков.
– Моя птица – Ляля – летит! – уверенно говорила Любовь Евгеньевна. – Бывают моменты, что не видно, как ее ноги касаются дорожки ипподрома. Бросить Лялю выше моих сил!
– Понимаю, – грустно опускал голову Булгаков и вспоминал Тасю, которая ходила в рваных туфлях и продуваемом ветрами, прохудившемся пальтишке и не жаловалась на это. Отдала ему все, что подарили ей родители, лишь бы он мог работать. И ничего не требовала от него. Слезы выступали на его глазах.
– Тебе жаль меня? – смягчалась Любовь Евгеньевна.
– Жаль, – вздыхал Михаил Афанасьевич, – даже твою птицу Лялю.
– Она ест из моих рук, радуется, когда я треплю ее за гриву, расчесываю ее, – хвалилась Любовь Евгеньевна.
– Я тоже могу есть из твоих рук, – шутил Михаил Афанасьевич, – даже овсяную кашу!
– Молодец, Миша, не теряешь духа, даже в нашем буквально драматическом положении. Ты ничего не можешь поделать с этими тупоголовыми людьми, которые преследуют тебя. Ты пиши Сталину. Он должен войти в твое положение. Он смотрел «Дни Турбиных» чаще, чем я.
– С какой целью? – задавался вопросом Булгаков. – И в конце концов запретил? Ему я уже писал…
Любовь Евгеньевна в растерянности не знала, что сказать мужу, и переводила разговор в другое русло:
– Как было бы здорово, если бы он отпустил нас с тобою в Париж! О Париж, он мне снится ночами. Даже не хочется просыпаться…
– А как же Ляля? – с серьезным видом говорил Булгаков. – Кто будет кормить ее? Расчесывать ей гриву? Я могу подождать. Я не лошадь-рекордсменка и не летаю над землею…
– Нет! Моментами ты бываешь несносен! – взрывалась Любовь Евгеньевна и в раздражении отворачивалась от мужа.
Булгаков садился за письменный стол и доставал чистый лист бумаги: «Секретарю ЦИК Союза СССР Авелю Сафроновичу Енукидзе. 31/IX 1929 года:
«Ввиду того, что абсолютная неприемлемость моих произведений для советской общественности очевидна, ввиду того, что уничтожение меня как писателя уже повлекло за собою материальную катастрофу (отсутствие у меня сбережений, невозможность платить налог и невозможность жить, начиная со следующего месяца, при безмерном утомлении, бесплодности всяких попыток…) прошу разрешить мне вместе с женою Любовью Евгеньевной Булгаковой выехать за границу…»
– Пиши! Пиши! Капля точит камень! – оборачивалась к нему жена.
– Кому еще? Кажется, всему начальству отправил свои депеши, – оправдывался Михаил Афанасьевич.
– Подумай! – приказывала Любовь Евгеньевна. Булгаков снова склонялся над столом:
«31. IX 1929 г. А. М. Горькому.
Многоуважаемый Алексей Максимович!
Я подал Правительству СССР прошение о том, чтобы мне с женой разрешили покинуть СССР на тот срок, какой будет назначен… Все запрещено, я разорен, раздавлен, в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать? Прошу о гуманной резолюции отпустить меня».
Склонившаяся над письмом Любовь Евгеньевна читала его и хмурилась:
– Почему ты пишешь, что находишься в полном одиночестве? А я?
Булгаков рвался сказать ей, что у нее есть Ляля, но сдерживался, избегая очередного скандала, и не отвечал на ее вопрос. Он ждал хотя бы одного ответа на свое письмо и, конечно, не знал, почему они не приходят, пусть даже формальные. Более других лояльный к нему секретарь ЦК ВКП(б) А. П. Смирнов писал Молотову: «Считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление – практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону… можно… Выпускать его за границу с такими настроениями – значит увеличить число врагов. Лучше будет оставить его здесь. Литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться».
Вопрос о Булгакове по предложению А. П. Смирнова должен был рассматриваться на заседании Политбюро 5 сентября 1929 года, но в протоколе заседания помечено: «п. 26. Слушали о Булгакове. Постановили: снять».
Сталин был в отпуске до ноября, а без него рассматривание вопроса о судьбе Булгакова решили отложить. Все знали, что этим писателем занимается лично Сталин, казнить писателя или помиловать – дело только его компетенции.
Булгаков разрешил жене сделать приписку в своем письме родному брату Николаю в Париже:
«Дорогой Коля! Я сердечно благодарю Вас и младшего брата Ваню за кофточку, чулки и гребешок. Кофточку я ношу изо всех сил. Все остальное произвело большое и приятное впечатление. Очень грустно, что мне технически невозможно (да и нечего) выслать Вам с Ваней. Внимательно просматривала Вашу французскую статью, удивляясь Вашей премудрости… Привет прекраснейшему городу от скромной его поклонницы. Сейчас у Вас сезон мимоз и начинают носить соломенные шляпы. У нас снег, снег и снег… Если не будет нескромно с моей стороны, то я хотела бы спросить – Вы собираетесь жениться на русской или француженке?
Люба».
Михаил Афанасьевич был утомлен, болен, но не сломлен. Пишет большое письмо правительству и ставит перед ним откровенный вопрос: «Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй. Мыслим ли я в СССР?»
Вернулся из отпуска Сталин. Но пока ему было не до Булгакова. Вождя обличал Троцкий, и его сторонники в стране внимали каждому слову этого политического изгнанника. Надо было «разобраться» и со всяческими уклонистами от генеральной линии партии. Булгаков сам напомнил Сталину о себе 5 мая 1930 года:
«Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставила сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется. Уважающий Вас Михаил Булгаков».
Письмо отправлено. Надо ждать ответ… В который раз и сколько? Ведь еще 29 марта 1930 года, месяц назад, он обращался к правительству, но безрезультатно, хотя просил о немногом: «Если меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера… который берется поставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес вплоть до пьес сегодняшнего дня. Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя – я прошусь на должность рабочего сцены. Если и это невозможно, я прошу Советское правительство поступить со мною, как оно посчитает нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, в данный момент, нищета, улица и гибель… Я обращаюсь к гуманной советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу».