Михаил Булгаков, возмутитель спокойствия. Несоветский писатель советского времени — страница 102 из 115

Советский писатель не мог быть наркоманом, белогвардейцем и тем более добровольным эмигрантом. Не мог он и склоняться к монархическим взглядам. А Булгакова стремились представить как писателя советского. А какого же еще?

Открытие нового знания парадоксальным образом соединялось с затушевыванием и даже искажением фактов.

Далеко не все сведения можно было напечатать – тем более что в необходимости сделать их достоянием общественности сомневались и специалисты. И немалая часть литературоведов, занявшихся изучением булгаковского наследия, начала с того, что принялась изменять реальную биографию писателя, желая ему добра.

Стирание памяти стало специальным усилием, важной заботой публикаторов и исследователей.

То есть, параллельно с узнаванием фактов жизненного пути писателя началось их намеренное искажение. Шли два разнонаправленных процесса: выяснение и уточнение событий, сведений, дат – и их сокрытие, умолчание о важном либо переинтерпретация в нужном направлении.

Из фактов биографии, известной все еще далеко не полностью, можно было избирать и группировать в монолит концепции одни факты – а можно и совершенно иные. Исследователи имели некоторую свободу выбора. И этот выбор многое рассказывал и об авторе той или иной концепции.

Никогда не забуду простую и чеканную формулу, произнесенную М. О. Чудаковой в нашем разговоре 1980 года о том, имеет ли смысл предавать гласности желание Булгакова уйти в эмиграцию: «Правда всегда имеет смысл».

Понимание запретности важной части информации о его биографии привело к тому, что писатель, стремящийся сказать правду о времени и о себе, выходил к читающей публике припудренным и романтизированным донельзя.

В прямой и тесной связи с интересующим нас предметом выяснились и другие, не менее занимательные вещи: органичная преемственность критических дискуссий сравнительно недавнего времени с печально известными «литературными боями» 1920–1930‑х годов, а также глубина нашей исторической памяти. Подтвердилась реально существующая (и опробованная) «техническая» возможность, описанная Оруэллом как фантастическая, гротескная: исчезновения, «выветривания» из сознания людей сведений о чем-то важном, культурно значимом в сравнительно короткий срок.

Каким видели Булгакова современники из профессионального окружения?

Высоко оценивали Булгакова литераторы старшего поколения – Горький, Вересаев, М. Волошин, люди с широким кругозором и развитым художественным вкусом, воспринимавшиеся тогда как консерваторы (но и, как ни удивительно – А. Белый), – и ученые академической среды (Б. В. Горнунг, Н. Н. Лямин, П. С. Попов и др.), профессура Пречистенки, служившая в ГАХН.

Мнения молодых, начинавших одновременно с Булгаковым, были иными.

Он был для нас фельетонистом, – повторял Катаев, – и когда узнали, что он пишет роман, – это воспринималось как какое-то чудачество… Его дело было сатирические фельетоны… Помню, как он читал нам «Белую гвардию» – это не произвело впечатления… Мне это казалось на уровне Потапенки1377.

Была отмечена Катаевым и булгаковская

холодность к современной литературе, подчеркнутая выключенность из текущих литературных споров. Существовала одна только русская литература прошлого века, не преумножавшаяся и не убавлявшаяся, не подвластная, с его точки зрения, колебаниям оценок1378.

А Олеша, даря 30 июля 1924 года сборник своих стихотворных фельетонов «Гудка», подписал его так: «Не сердитесь, Мишунчик, Вы хороший юморист»1379.

Пролагателями новых путей в литературе виделись тогда А. Белый, Б. Пильняк, Ф. Сологуб.

Но и среди сверстников были те, кто очень рано сумел оценить и художнический дар, и личность писателя. Уже в середине 1920‑х Павел Сергеевич Попов, философ и литературовед, задавал Булгакову вопросы о том, что послужило толчком к созданию произведения, кто оказал влияние и проч., записывая ответы. И в шуточном дневнике Н. Н. Лямина того же времени, где поочередно делала записи компания друзей, была и такая (она принадлежит Л. Е. Белозерской): «У меня есть чудный друг – Патя Попов… Служит у нас в РКИ1380 и пишет разную галиматью (Макину биографию например)»1381.

То, что осенью 1926 года почиталось «галиматьей», стало первыми подступами к будущей серьезной и глубокой работе – первой биографии Булгакова. Она была написана Поповым вскоре после смерти писателя, каждое слово, строчка тщательно продумывались и взвешивались: степень дозволенности была не слишком определенной. Автор не хотел ни в малейшей степени кривить душой, но опасался неосторожной фразой как-то повредить репутации друга, чьи сочинения еще не были напечатанными. Эта биография должна была быть опубликованной в планируемом, но так и не вышедшем сборнике драматических произведений писателя 1940 года.

После первого прочтения эта биография показалась излишне сдержанной, скупой, неяркой. И лишь с прошествием времени стала яснее вся ее обдуманная точность и глубина. Среди важных мыслей Попова – и характеристика Булгакова («пытливый, вечно ищущий человек беспокойного ума и мятежной души», «принципиальный сторонник свободы художественного творчества, он никогда не навязывал себе тем», имевший «особое тяготение к историческим занятиям», «он презирал не людей, он ненавидел только человеческое высокомерие, тупость, однообразие, повседневность, карьеризм, неискренность и ложь, в чем бы последние ни выражались: в поступках, искательстве, словах, даже жестах»)1382, и многое другое.

О редких сохранившихся свидетельствах рядовых современников, читателей и зрителей речь уже шла. См., например, письмо С. Кононович 1929 года (приведенное в главе о «Беге»), либо письмо человека, подписавшегося фамилией булгаковского героя – Мышлаевский (цитировавшееся в главе о «Днях Турбиных»).

Актуализация образа Булгакова в общественных дискуссиях 1960–1980‑х годов. Новая жизнь «старого» писателя

Поколение, встретившееся с Булгаковым на исходе 1960‑х годов, попало в ситуацию, «зеркальную» современникам писателя. Читатели и театралы конца 1920‑х знали Булгакова ранних повестей и нашумевших пьес («Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров»).

Читатели 1960‑х, напротив, знакомились сразу с итоговым произведением, романом «Мастер и Маргарита», оставшимся булгаковским современникам неизвестным, – а о повестях и пьесах, кроме разве что «Дней Турбиных», и не слыхивали.

В 1920‑е был известен модный драматург, остроумный сатирик и талантливый бытописатель, о чьих фельетонах и повестях, впрочем, в прессе отзывались как о «вагонном чтении».

К нам пришел гениальный романист мирового масштаба, романтик и философ, моралист и социальный провидец.

К концу 1980‑х описанные два, почти полярные, лика писателя совместились. Были напечатаны и опальные пьесы («Бег», «Багровый остров», «Кабала святош», «Адам и Ева»), и запрещенное «Собачье сердце», а общий тираж «Мастера и Маргариты» и подсчитать трудно.

В духовной атмосфере общества этого времени, много лет назад отторгнутого от религии («большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге», как авторитетно сообщал Берлиоз любопытствующему иностранцу в беседе на Патриарших), была остро ощутима нехватка некоего высшего авторитета, нравственного образца. По давней российской традиции его искали в писателях. И не будет преувеличением сказать, что именно Булгаков в 80‑е годы стал одним из претендентов на этот блуждающий фокус общего восхищения. «Булгаков – это наше все», – кажется, вот-вот должна была быть произнесена сакраментальная фраза.

Булгаковские фразы и реплики, даже отдельные слова заполняли газетно-журнальное пространство, превращались в рубрики и заголовки, образы становились нарицательными (причем Шариковы и Швондеры «Собачьего сердца» упоминались чаще прочих). И каждому, берущемуся за восстановление творческого пути писателя, приходилось вырабатывать свое отношение к ключевым вехам его жизни.

Ореол и притягательность личности были бесспорны – дискуссионна идеологическая направленность. С этим было связано кипение общественно-литературных страстей вокруг этого имени, борьба взаимоисключающих толкований творчества.

Либерал В. Я. Лакшин, сотрудник фрондирующего «Нового мира», и П. В. Палиевский1383, автор из лагеря «новых славянофилов», видели и оценивали историко-литературную ситуацию 1920–1930‑х годов по-разному. Интерпретации булгаковского творчества были связаны с различиями в их общественной позиции. Если Лакшин и его сторонники, в условиях середины 1960‑х не могли акцентировать репрессивные волны сталинщины, упоминали лишь олицетворявших гонителей Булгакова «рапповцев», то их оппоненты рисовали Сталина чуть ли не защитником и спасителем писателя.

Раскрываем книгу «Михаил Булгаков. Письма» и во вступительной статье В. Петелина читаем: «Одни представляют Булгакова как жертву культа личности, искажают факты, чтобы представить его несчастным мучеником 30‑х годов»1384. Но право же, вовсе не приходится «искажать факты», чтобы сказать это о писателе, произведения которого не печатали на протяжении полутора десятков лет. Нужно исходить из крайне деформированного представления о том, что есть норма творческого существования, чтобы считать вынужденное молчание Булгакова – «полной жизнью» (В. Петелин)1385. Писали еще и так: Булгаков выжил оттого, что ему помог Сталин. По умолчанию будто предполагалось, что нормальным было бы, если бы посадили и замучили. То, что выжил,