Если глядеть из зала Съезда народных депутатов, в наличии были какие-то «вещи» (экономика), но чаще всего ненужные (как костюмы, которых никто не носил), а нужные, если и были, то лежали не там, где надо, и где о них не знал Госплан. Не было главного — технологий. Такая вещь, как нефть, до этого позволявшая закупать технологии на Западе, подешевела по отношению к ценам 1985-го более чем в три раза.
Из этой комбинации «демократы», которые стали депутатами, в основном ругая советскую экономику, должны были родить идеи, как ее можно преобразовать (у номенклатуры, кроме сохранения власти, идей, в принципе, не было). «Машина» Делёза — Латура иногда (случайно) эффективна, но никогда не прочна: ее компоненты соединяются ad hoc — для решения конкретной задачи. Что могла наскоро родить такая «сборка», кроме концепции «Laissez faire», то есть принципа невмешательства государства в экономику?
Сопредседатели МДГ: профессора Юрий Афанасьев и Гавриил Попов, академик Сахаров и недавний партийный функционер Ельцин. Такая «сборка» не могла просуществовать долго, но, возможно, если бы Андрей Сахаров не умер в декабре переломного 1989 года, отношения между Горбачевым и Ельциным могли бы сложиться как-то по-другому
1989
[Архив Ельцин Центра]
Союз сторонников капитализма в духе Эйн Рэнд (американская писательница русского происхождения, своего рода икона капитализма, воспевшая его в бестселлере «Атлант расправил плечи») и традиционно социал-демократической русской интеллигенции, в принципе, был противоестественен. Если бы политический процесс развивался не так стремительно и в какие-то моменты насильственно, из этой каши должны были бы выкристаллизоваться партии и институты. У плебеев Рима на это ушло два века — трибуны не были просто балаболами, они превратились в институт. У советских людей на это не хватало терпения, а нормальный политический «делиберативный» процесс вскоре был прерван путчем 1991 года, роспуском Союза ССР и последующими событиями 1993 года.
Советское общество, бывшее до той поры вполне монолитным в смысле своего равнодушия к политике, в этом месте тоже встрепенулось и, повинуясь «вайбу», входя в резонанс, вывалилось на улицы на многотысячные демонстрации и все чаще в поддержку уже не Горбачева, а его политических конкурентов.
Конечно, мы и сами (отцы и матери тех, кому я в первую очередь адресую эту книжку) выходили на площади в ни с чем не сравнимом восторге свободы и единства. Теперь понятно, что это далеко не было демократией — это было то, что испанец Хосе Ортега-и-Гассет еще в 20-е годы прошлого века назвал «восстанием масс»: массовый человек «подобен избалованному ребенку с врожденной неблагодарностью ко всему, что могло бы облегчить ему жизнь».
Юлий Нисневич, также подробно рассматривающий причины неудачи горбачевских реформ сквозь призму, предложенную Ортегой, делает важное добавление: речь шла о «восстании советских масс». Массовый советский или «простой советский человек», по классификации Юрия Левады в его одноименной книге, наряду с усредненной самоуверенностью, обладал также рядом специфических свойств, в первую очередь черно-белым видением мира и убежденностью в том, что все ему что-то должны и прежде всего государство.
Вот вы — те, кто дочитал мою книжку до этого места — образованные люди, приобретшие навык самостоятельного мышления. Не отдавая себе отчета, мы исходим из того, что и другие такие же. А это не так. В такой иллюзии пребывал и Горбачев. А это аберрация нашего зрения, противоположная другой и еще более губительной крайности — высокомерию. Вооружимся же добродушной иронией, чтобы занять правильную позицию где-то посредине!
Там, на этих радостных митингах 90-го, разворачивалась не политика по Хабермасу, в смысле попытки договориться друг с другом, а скорее снова «политическое», по Шмитту, — в смысле разделения на друзей и врагов. Так это происходило в Москве и других крупных городах России, зато на национальных окраинах империи это разделение обернулось кровью.
Глава 21Гибель «старшего брата» (1988–1990)
Советский интернационал
В числе главных своих ошибок Горбаче называет, наряду с запозданием с экономическими реформами, недооценку взрывной опасности национальных противоречий в СССР. Мне кажется, этот упрек он неправильно адресует только себе и своим соратникам — его должно разделить большинство советских людей. Андрей Амальрик, историк по образованию, был, наверное, единственным, кто в эссе «Доживет ли СССР до 1984 года?», за которое он был осужден и отбыл наказание, еще в 1969 году предсказал распад Союза, правда, в результате нападения Китая. Но той ожесточенно-варварской формы, в которой национальные противоречия проявили себя в конце 80-х, никто не мог себе и представить.
Выросший в СССР в 60–70-е годы, много поездивший по стране во второй половине 70-х и в 80-е, я могу свидетельствовать, что национализма в той форме, в которой он как бы вырвался из адских подземелий в 1988-м, в брежневском СССР не было. Литература и кино тех лет были гуманистичны, а пропаганду агрессии и национализма не пропускал сложный механизм советской цензуры. Фильм «Мимино», снятый выросшим в Москве грузинским режиссером Георгием Данелией и с легкой иронией воспевавший дружбу народов СССР, был с восторгом принят советскими людьми всех национальностей. Основные институты социализации: школы, вузы, армия и тюрьмы — в плане межнациональных отношений были внутренне демократичны, и такой уравнивающий всех интернационализм в качестве преобладающего фона стал, возможно, единственной составляющей коммунистической идеологии, которая в самом деле прижилась в тогдашнем советском диспозитиве, и в «запасном» даже лучше, чем в официальном.
Сегодня фонтан «Дружба народов СССР» — просто одна из диковин ВДНХ. А представления об этой дружбе советских людей было наивным, но чаще всего искренним
[Из открытых источников]
Что было как в дискурсе пропаганды, так и в массовом сознании, так это парадигма «старшего брата» в виде как бы снисходительного похлопывания по плечу всех нерусских. Эта была, строго говоря, даже не этническая позиция. «Старший брат» жил не в России, а в СССР, интуитивно он определялся — вполне в русле постулата Фуко — скорее как тот, кто знал, «КАК НАДО», за кем подразумевалось право решать за других, как правильно жить. В такой конструкции к «старшему брату» примазывались и поддерживавшие ее представители национальных элит. Это казалось настолько естественным, что преобладавшие в населении практически всех крупных городов этнические русские и украинцы даже не задумывались над привилегированным и, в общем, имперским модусом такой позиции.
На это обратил мое внимание эксперт по национальным отношениям и этнополитике Эмиль Паин, которого я попросил предварительно почесть эту главу и после чьих замечаний мне пришлось существенно изменить ее тональность. Он очень точно указал на сохранившийся и у меня самого еще из того диспозитива «этнический дальтонизм»: не то чтобы мы, большинство городской интеллигенции тех лет, были подвержены каким-то национальным предрассудкам, скорее наоборот: мы проходили мимо национальных отличий. Между тем это наше «великодушие», вероятно, обижало тех, кто понимал, что они «меньшинство», а часто и страдал, как советские евреи или выходцы с Кавказа, от бытового национализма или системных притеснений. Обиды накапливались, в какой-то момент выплеснувшись в понятное: «Мы есть, и мы другие».
Но это касалось российских городов, а в тех регионах, где «меньшинства» составляли на самом деле большинство или значительную часть населения (как, например, в Казахстане), ситуация была куда более взрывоопасной. Данелия не снял бы никакой «Мимино», если бы сценаристу Резо Габриадзе на место грузина пришло бы в голову поместить азербайджанца — конфликт, в эпицентре которого окажется Нагорный Карабах, тлел, не затухая, к тому времени более 70 лет. В других республиках СССР пороху добавляли выселенные по приказу Сталина и не получившие возможности вернуться народы: крымские татары, поволжские немцы, турки-месхетинцы. Пока молчала, насупившись, Прибалтика, где, как и на Западной Украине, партизанская война не прекращалась до начала 50-х, но три основных этноса, исторически населявшие прибалтийские республики, никогда не были согласны с ролью «младших братьев».
Горбачев был, несомненно, стихийным интернационалистом: в его окружении были люди разных национальностей, к которым он относился с одинаковым уважением (или неуважением), нисколько об этом не задумываясь. Национализм вообще мало касался высшего уровня властных и интеллектуальных элит, на низовом уровне он воспринимался как данность, а вот на среднем — условных вторых секретарей и части интеллигенции — накапливался ресентимент. Но это редко проговаривалось вслух за пределами замкнутых групп, и не только у Горбачева, но и у большинства советских людей тут было слепое пятно.
Ленинские взгляды на национальный вопрос были обусловлены конъюнктурными соображениями захвата и удержания власти, Сталин проявления национализма внутри СССР жестоко подавлял, хотя сам депортировал целые народы и произвольно кроил границы. Мины были заложены, но их часовой механизм сработал лишь спустя десятилетия, когда хватка насилия ослабла, а право наций на самоопределение, закрепленное в советских конституциях до этого момента чисто декларативно, сыграло роль детонатора.
У советской гуманитарной науки, пытавшейся объяснить все с классовой точки зрения, не было даже инструментов для прогнозирования скорого взрыва межнациональных конфликтов, а до конца 80-х в СССР не было и особого спроса на решение такой проблемы. Можно ли было предвидеть и как-то если не предотвратить этот взрыв, то придать ему более цивилизованные формы? Вероятно, да, но для этого нужна была другая социология, долгое время находившаяся в СССР если не под запретом, то под большим подозрением, а кроме того, нужно было еще и такое Политбюро, которое хотело бы слушать не только увенчанных лаврами академиков.