Осознание бесценного богатства человеческой личности, ее вечной потребности в творчестве, в постижении высоких истин было важным открытием молодого Каткова. Да и он сам в оценке его товарищей уже в то время притягивал к себе друзей своими выдающимися способностями. О сложном, смешанном одновременно с восхищением и ревностью отношении Белинского к Каткову мы расскажем ниже.
А для понимания Каткова Бакуниным имеет значение письмо последнего, с которым он обратился к своему прежнему товарищу из сибирской ссылки (Томск, 21 января 1859 года). Оно навеяно былыми воспоминаниями о человеке, сыгравшем в его судьбе очень неоднозначную роль и обладавшем удивительным сочетанием самых разнообразных и редких качеств личности: «Вы, как артист по душе, Вы находите особенное удовольствие в изыскивании тонких, профанам незаметных черт, составляющих как бы душевные нервы предмета, в них угадываете его существо и жизнь, как артист находите в таковом разрабатывании предмета неизъяснимое наслаждение и до того увлекаетесь своим тонким анализом, удовлетворяющим эпикурейско-эстетические требования Вашей художнической натуры, что не замечаете, что вокруг Вас перестают понимать, потому что немногие в состоянии за Вами следовать и забываться в отвлеченном созерцании тонкостей жизни и красоты предмета. В Вас иногда художник мешает политику»[172].
Спустя десятилетия Бакунин, пытаясь возобновить отношения с уже влиятельным и авторитетным издателем и журналистом, приводит наиболее яркое, выразительное и характерное в прежнем, молодом Каткове, что осталось навсегда в памяти. Нет оснований подозревать Бакунина в неискренности, лицемерии или преувеличении. Его наблюдения и оценки раскрывают утонченность души Каткова, склонность к философии и лирике. Современникам уже тогда были известны переводы Каткова не только трудов немецких философов, но и произведений классиков европейской литературы, в частности Гейне, Гофмана и Шекспира.
Михаил Осипович Меньшиков (1859–1918), публицист и последователь Каткова, отзывался о значении кружка Станкевича в общественной жизни России и жизни своего идейного учителя: «В ближайшем общении с философской литературой Запада эта дружина пламенных и чистых душ создавала новое сознание общества, организовала как бы новую общественную совесть. <…> Если Катков впоследствии разошелся, и подобно Достоевскому — с большой резкостью, с членами станкевического кружка, зато он мог сказать, что всех их хорошо знал еще в их зачатии, всех изучил в натуре. По таланту и образованию Катков был не в хвосте кружка, а по характеру превосходил многих товарищей. Он не довольствовался, как Белинский, „схватыванием“ философских тезисов из устной передачи более просвещенных приятелей. Он сам был „более просвещенным“, углубляясь в первоисточники тогдашней философии»[173].
Историк русской мысли В. В. Зеньковский в своем фундаментальном исследовании считает главным содержанием философских исканий кружка Станкевича «идею личности». «В фихтеянстве для Станкевича и его друзей, — пишет Зеньковский, — была очень дорога идея личности и притом в ее укорененности в трансцендентальной сфере — что открывало для них всех возможность освобождения от романтического субъективизма.
Именно этот момент объясняет нам тот парадокс в диалектике развития всей группы Станкевича, что к Гегелю они приходят от Шеллинга через фихтеянство. Но всё это менее парадоксально, чем может показаться сразу. Шеллингом увлекались у нас раньше в его натурфилософии и эстетике; группа же Станкевича, хотя и увлекалась (слегка) натурфилософией Шеллинга и связыванием истории с природой, — а также и эстетикой, но больше всего его трансцендентализмом. С другой стороны, учение о личности, вообще очень слабое у Шеллинга, не могло быть развито на почве шеллингианства — в силу чего Станкевич в этот период и возвышал над философией религию»[174].
Для Каткова процесс осмысления достоинств и недостатков трудов немецких философов с их абстрактными и отвлеченными теориями и логическими схемами только начинался. Но «идея личности» была ему чрезвычайно близка и в философском, и в практическом плане. Перед ним разворачивалась полная подлинных страстей и взлетов драма жизни. И в ней он был не просто внимательным зрителем, а активным действующим лицом — одним из основных персонажей. Его притягивала и манила сложность и глубина человеческой индивидуальности. Ее симфония и метафизика, ее взлеты и падения. То, что позднее получило развитие в персонализме Ф. М. Достоевского, Н. А. Бердяева, Л. П. Карсавина. То, что впервые получило развернутое выражение в эстетических взглядах В. Г. Белинского. И то, что являлось предметом особого внимания в русской культуре XIX века.
В. В. Зеньковский характеризовал это течение русской мысли как эстетический гуманизм, как основной принцип русского секуляризма. «В этом его движущая и вдохновляющая сила, — писал он, — и в этом же притягательность его для тех русских мыслителей, которые движутся в линиях секуляризма и решительно отделяют религиозную сферу от идеологии, от философской мысли. У многих представителей этого течения мы встречаем подлинную и глубокую личную религиозность, которая кое у кого сохраняется на всю жизнь, — но это не мешает им вдохновляться началами автономизма, развивать свои построения в духе секуляризма»[175]. Именно секуляризм, или попытка ответить на волнующие вопросы действительности в отрыве религиозно-духовной традиции, вызывал отторжение у Константина Аксакова. Он порвал свои отношения с кружком Станкевича и по этой причине. В конце концов к разрыву с ними пришел и Катков.
Но была и другая тема, побудившая и будущего славянофила, и будущего охранителя размежеваться с прежними товарищами. Это тема России. Раскол внутри кружка во многом предвосхитил последующий раскол русских интеллектуалов в этом главном направлении их исканий. Катков со всей страстностью своей натуры пытался постигнуть эту тему и принять в свое сердце, во всем многообразии понять и оценить неисчерпаемость ее содержания.
Углублению и проникновению в нее способствовала неожиданная публикация «Философического письма» Петра Яковлевича Чаадаева (1794–1856) в октябрьском (№ 15) номере журнала «Телескоп» за 1836 год.
Дело о «Телескопе»
Октябрь в Москве — месяц разножанровый. Золотая осень сменяется затяжными дождями, а затем неожиданно наступает предзимье и первый снег уже припорашивает опавшую листву на улицах и бульварах. Утром смотришь в окно и трудно угадать, что увидишь: двор, залитый солнцем, пасмурное небо, затянутое низкими облаками, дождь ли, снег ли… И вряд ли кто знает наверняка, что будет к обеду.
Бывало на Моховой студенты, гурьбой выбегая после лекций из аудиторий, не успевали нарадоваться последним погожим дням. А в это время на Басманную спускались свинцовые тучи, приходило ненастье, и злой холодный ветер заставлял москвичей спешно прятаться от непогоды у себя дома, у семейного очага.
Михаил Катков в октябре 1836 года готовился встретить свое совершеннолетие. Дни рождения в семье обычно не отмечались, но всегда день Ангела Архистратига Михаила (8 ноября) был праздником для него и для близких. Но в этот год именины прошли не так, как обычно. Друзья и товарищи только и обсуждали публикацию «Философического письма» Петра Чаадаева, а некоторые из них были напрямую вовлечены в скандал вокруг «Телескопа».
В «Телескопе» начиная с 1831 года регулярно печатался Н. В. Станкевич. Он был хорошо знаком с редактором журнала Николаем Ивановичем Надеждиным (1804–1856). В университете тот читал курсы по кафедре изящных искусств и археологии и был одним из самых популярных профессоров среди студентов. Его лекции по эстетике и логике привлекали слушателей со всех факультетов доступностью содержания и искрометной манерой изложения. Дар слова у Надеждина был «неистощимый и неподражаемый»[176].
По своим философским предпочтениям он был сторонником Шеллинга, по убеждениям — монархистом и противником крайностей и радикализма. Но это не мешало ему как к авторам обращаться к людям с самыми разными взглядами. К сотрудничеству он привлек и В. Г. Белинского, с которым познакомился весной 1833 года. В журнале публиковались А. В. Кольцов, В. П. Боткин, О. М. Бодянский, П. Н. Кудрявцев и даже ссыльный А. И. Герцен написал заметку о Гофмане (1836, № 10). С мая 1834 года Белинский получил возможность активно участвовать в изданиях Надеждина. Надеждин не только доверил своему молодому сотруднику временное заведование редакцией, но решился печатать осенью в «Молве» из номера в номер его первую большую статью «Литературные мечтания». В продолжение всей второй половины 1835 года Белинский в связи с заграничным отъездом Надеждина фактически руководил журналом[177].
Ни в Петербурге, ни в Москве журнал не считался сколь-нибудь неблагонамеренным или оппозиционным. В июне 1836 года Надеждин встречался по делам издания с графом Строгановым и имел с ним продолжительную беседу о направлении журнала. Попечитель, являвшийся и главным цензором в Москве, находил «Телескоп» весьма полезным, рассказал об общей политике в области воспитания и просвещения и поделился также намерением правительства усилить в университете изучение древних языков и придать преподаванию наук исключительно эмпирическое направление, не вдаваясь в их логические построения. На прощание граф заверил издателя в своей поддержке, просил «ходить к нему чаще, забыть все разделяющие нас отношения, говорить всё просто, открыто, искренно, как „Строганов и Надеждин“»[178]