– А какого черта вы вообще читаете стихи? Стихи вслух должен читать только человек, который их написал!
– Ну, что ты, старик! – вступился за меня милейший Мика Голышев. – Это ты уж загнул. Чувак клево читает стихи. Нет, ты хреновину порешь, старик! Почему это вслух должен читать только поэт?!
– Нет, я понимаю, про что говорит Иосиф, – сказал я. – В этом есть смысл. Противно, когда чтец присваивает себе чужие мысли, чувства и слова. «Я памятник себе воздвиг…», «Я вас любил…»
Вообще Козаков это всю жизнь потом помнил. Он это запомнил, но на самом деле обиды не было. Потому что очень хорошо про себя понимал – чего он стоил. Не переоценивал. Это удивительно. И он не комплексовал никогда.
Мы там посидели, выпивали. Я не особенно увлекался этим, Бродский – тоже, а Миша любил выпить.
Дальше снова пунктирные встречи.
Миша ведь был совершенно отдельным человеком, отдельной системой даже.
Помню, как в 1990-м Миша поставил «Случай в Виши» – очень хороший телеспектакль, но очень мрачный. И я понял тогда, что он скоро уедет. Какие-то связи с этой местностью были у него потеряны. Он вскоре и уехал со всей своей семьей в Израиль.
Потом вернулся. Я помню, как после одного спектакля его театральной антрепризы, когда лет ему уже было немало, больше шестидесяти, я зашел к нему в гримуборную. Он переодевался при мне, и был весь мокрый, усталый. Сказал: «Видишь, какая собачья работа».
В новую квартиру к Мише, на Селезнёвку, когда он был уже одинок, в двухтысячные, мы ходили всей своей семьей. Система была такая: Миша читал стихи, иногда пел, чаще всего «Капитан, капитан, улыбнитесь!» Он считал, что песенка эта немудреная поднимает ему настроение. Приплясывал при этом. Когда немного выдыхался, он усаживал нас перед телевизором и включал какой-то из своих фильмов или спектаклей. И наблюдал при этом, как мы смотрим. Он был настолько актером, настолько нуждался ежечасно в публике, что даже наша небольшая семья была для него долгожданной публикой.
Как-то раз он на меня обиделся: я весьма нелестно отозвался об опере «Иисус Христос – суперзвезда». Мы сидели небольшой компанией, и он нам включил телевизор. Меня он тогда посчитал снобом. Вебер был мне не нужен. Джаз я слушал, а эта музыка мне не нравилась совершенно. А Миша хорошо к ней относился, и хотел, чтобы я тоже проникся, поделиться со мной хотел. И больше мы с ним этот вопрос не обсуждали, не ссорились из-за этого.
Помню, что рядом с ним тогда были разные дамы. Имен я не запомнил. При одной из них нас обильно кормили. Миша всех угощал, а сам ни черта не ел. Когда появилась другая – нас уже не кормили ничем. Но художественная часть оставалась неизменной.
Он был редким экземпляром актера-интеллектуала. Казалось бы, должен быть эгоцентристом, но он очень тонко чувствовал материю. Я не говорю про стихи, но и вообще о литературе его суждения были очень точными. Он был умным, а не умничающим человеком, излагал всё просто.
С ним было интересно. В нем была хорошая энергия. Он был художественным человеком. Чувствительным, хотя и был звездой. Не очень защищенным, так мне казалось.
Когда Миша последний раз звонил нам домой из Израиля, он был уже очень болен. И предпочитал говорить с моей женой Еленой, а не со мной.
– С тобой говорить скучно, – шутил он обычно.
И тогда же он признался, что если бы начал жизнь сначала, то стал бы не актером, а писателем.
Леонид КаневскийХарактер – отдельно, талант – отдельно[13]
Когда я увидел в 1956 году в «Убийстве на улице Данте» этого жестокого, мощного красавца, я подумал: вот бы мне такую роль, я бы тоже…
Козаков тогда уже учился в Школе-студии МХАТ, а я только поступил.
Судьба нас свела в семидесятые в Театре на Малой Бронной у Анатолия Васильевича Эфроса. В спектакле «Дон Жуан» я играл Сганареля, Миша – Дон Жуана. И вот это был, конечно, праздник. Миша был грандиозным партнером, хотя характер у него был, прямо скажем, непростой и безапелляционный – наверное, как у всякого талантливого человека, уверенного в себе. Но он умел слышать и если даже в первый момент не соглашался, то потом сознавал, что был неправ, и шел на такие предложения, которые его поначалу не устраивали. Он бывал и острый, и жесткий, но пара наша склеилась.
Короче, у Миши был уникальный характер!
В середине семидесятых я снимался у него в телевизионном спектакле «Ночь ошибок».
Вообще в том спектакле собралась прекрасная компашка: Марина Неёлова, Антонина Дмитриева, Леонид Каневский, Костя Райкин, Саша Калягин. Да, все мы были тогда молоды, в семьдесят пятом году прошлого столетия. И не ведали наших судеб. И, слава Богу, что не ведали. Оттого работали дружно, весело, помогая друг другу. Я снял тогда это двухсерийное зрелище за семнадцать ночей в павильоне Останкино.
Мы в тот период очень дружили с Козаковым и семьями. И вот после одной ночной сьемки Миша предложил поехать к нему домой выпить по рюмке. Поехали, усталые, мертвые буквально после съемок. Регина накрыла стол. Выпили. Миша слегка перебрал, что-то такое начал грубить. Регина на мне моментально повисла: «Только не вздумай ему возражать, я тебя умоляю. Промолчи!»
Я обиделся, оделся и ушел. На следующий день у нас снова ночная сьемка. Я приезжаю в Останкино, выхожу из лифта на втором этаже, поворачиваю за угол, иду и вдруг замечаю: из павильона выходит Миша, видит меня, становится на колени и начинает идти на коленях, извиняясь за вчерашнее.
Вот такой он был человек! Разный! Но талантлив безмерно. Он был наполнен стихами, творческими идеями. Он, когда тебя встречал, через минуту обязательно возникала какая-то ситуация, при которой он восклицал:
– А вот у Бродского…
Или:
– А вот у Пушкина…
И начинались стихи.
Помню, как в восьмидесятых мы поехали концертной бригадой от Театра на Малой Бронной в Норильск. Сослали туда мужской состав.
Ну, в общем, мы во всей красе
Предстали на норильской сцене,
Чтоб показать нам, как нас ценят,
Газета местная дала анонс о нашем появленье.
Его вместить в стихотворенье мне не дано —
Размер не тот. Над рифмой буду думать год:
«Заполярная правда», число такое-то, год 1986-й
«К приезду артистов Театра на Малой Бронной.
Майор Томин и другие».
В конце восьмидесятых мой друг, режиссер Женя Арье, носился с идеей создания русскоязычного театра в Израиле, собирал труппу и пригласил меня. В девяностом году мы повезли в Израиль концерт – хотели посмотреть, нужен ли там русский театр, играли отрывки из спектаклей. Был Козаков, Валя Никулин, я, мой большой друг, ныне уже покойный, Гриша Лямпе, да еще молодые артисты. Две недели – битком набитые залы и совершенный восторг зрителей, истосковавшихся по русскому театру. Мы играли с Мишей сцену из «Дон Жуана». Публика была в ажиотаже.
В общем, после тех наших победоносных гастролей стало ясно: театр здесь нужен.
Самым сложным оказался язык. Всё это фигня, когда кто-то из артистов говорит: вот приехал и через пару месяцев уже свободно изъяснялся на иврите. Если честно, иврит выучила одна Ира Селезнёва. А все остальные, и я в том числе, объяснялись на бытовом уровне. У меня словами на иврите были обвешаны все стены в нашей квартире, они лежали в каждом моем кармане – повсюду! И так весь год. Нервы страшные! Боялся и текст забыть во время спектакля, и того, что партнер не скажет вдруг свою реплику, а я, не поняв этого, «авторитетно» ему отвечу.
В 1991 году Борис Морозов в Камерном театре ставил «Чайку». И Мише досталась роль Тригорина, пришлось учить иврит. Тут главное было – не встретиться с ним на улице. Потому что моментально он начинал оглашать заученные монологи. Он должен был всё это кому-то проговорить. Ему нужен был слушатель, партнер.
Популярность у него в Израиле была. На нас, известных в СССР актеров, ходили. Козаков играл на иврите и играл замечательно, надо сказать.
Но ему было узковато в Израиле – там были уже и свои законы, и свои корифеи. И поэтому он вернулся в Россию, и прекрасно здесь существовал и играл.
Он всегда был заряжен сильнейшей энергетикой.
А характер? Что ж – надо было всегда отделять его характер от его таланта.
Игорь Костолевский«Он сам себя ронял и ловил на лету»[14]
Я впервые Козакова увидел в 1973 году на пробах к фильму Владимира Мотыля «Звезда пленительного счастья». Он пробовался на роль Волконского.
Я был тогда совсем молодым зеленым актером, и он как-то расположился ко мне. Мы с ним много вместе гуляли, разговаривали о декабристах.
Его не утвердили.
В Госкино к картине относились с опаской и с беспримерным вниманием и жесткими требованиями утверждали актеров на роли дворян-революционеров. Моя фамилия еще до кинопроб была вычеркнута из списков претендентов на любую роль кого-либо из декабристов (Трубецкой, Волконский): ассоциации плюс чистота расы. Правдами-неправдами Мотылю всё же удалось протащить меня на роль Сергея Волконского, и я отснялся в трети роли, заменив Олега Стриженова, который конфликтовал с режиссером.
Через месяц Мотыль показывает материал руководству Госкино. После просмотра режиссеру было заявлено: или вы снимаете Козакова с роли, или мы закрываем картину…
Роль Сергея Волконского сыграл, разумеется, Олег Стриженов, и сыграл, надо сказать, хорошо.
А меня взяли, хотя я и еврей. Просто второй режиссер Нина Шевелёва в моем личном деле написала национальность «русский». Это выяснилось только потом. А тогда я проскочил. Тем не менее, Мотыль запретил показывать мои фотографии, мой материал – боялся, чтобы в Госкино обо мне не узнали.