Когда я увидел его впервые, он был эффектным молодым человеком. Стройный, гибкий, черноволосый, с тонкими чертами подвижного, чуть удлиненного лица, отмеченного выразительной нервностью, он выделялся среди актеров своей подчеркнутой интеллигентностью.
Он произвел немалый шум при первом же своем появлении в дипломном спектакле мхатовской студии. Он был партнером совсем еще юной, очень красивой Татьяны Дорониной в комедии Оскара Уайльда. Роль светского повесы, искрящегося небрежным снисходительным юмором, была ему по стати, по мерке. В английской пьесе вдруг обнаружилась галльская кружевная вязь. Традиция Мариуса Петипа, блистательно ограненная Радиным и оборвавшаяся на Кторове, казалось, нашла своего продолжателя.
Но скоро выяснилось, что Козаков не хочет этого амплуа ни на сцене театра, ни на сцене жизни. Он быстро, возможно быстрее чем надо, пережил опьянение юностью, которая ему принесла успех и шумную популярность. Гусарское победоносное пламя в темных глазах уступило место невесть откуда взявшейся грусти. И чудилось, что его тяготит мажорная живописная внешность, что она ему кажется дурным тоном. Было похоже, что он без печали расстался со своей шевелюрой, что преждевременное облысение принесло в его душу покой и мир. Я обнаруживал то и дело, что он предпочитает держаться, так сказать, на вторых ролях, быть сподвижником, быть соратником, только не лидером, не вожаком. Когда он позднее сыграл Джека Бёрдена в картине «Вся королевская рать», который любил себя представлять как «человек Вилли Старка», он признался: «Я и в жизни такой, я хочу быть вторым человеком, вот я рядом с Ефремовым, рядом с Эфросом». Всё это было тем более странно, что был он человеком подмостков не по профессии, а по призванию, всегда освещенным прожекторами, и ни спектакли, ни кинофильмы не утоляли в нем жажды общения со зрительным залом, с годами все чаще он выступал со своими концертами, стремясь предстать перед ним без партнеров, без грима, без пудры, без реквизита, таким, как он есть, глаза в глаза.
Однако найти своего «первого» как оказалось, не так-то просто. Жизнь его полна расставаний – ушел от Охлопкова в «Современник», оттуда с Ефремовым во МХАТ, потом из МХАТа на Малую Бронную. Стоит пройти какому-то сроку, и новое платье становится тесно. Всё это объяснялось тем, что он неуклонно шел к режиссуре, в которой быть вторым невозможно. Отныне ты сам ведешь и ведаешь, и нужно умерить свою деликатность, свою врожденную интеллигентность. Диктатура – это не мера, а сила.
Но мне в работе моей с Козаковым милее всего и ближе всего была его петербургская книжность. Мне было с ним на редкость легко. Не надо было ничего объяснять, он сам назвал себя «логистом». Можно не опасаться, что мысль утонет в потоке приспособлений, исчезнет суть, оборвется нить. Его старомодная нежность к слову рождала уверенность в понимании. Он чувствовал, что бытовая лексика, к которой обычно я прибегал только в необходимых случаях, не самоцель, а средство и краска, что мысль не признает тесноты – ни скороговорки, ни сленга, что драма – это литература. Погруженность в стихотворную речь, в Пушкина, в Ахматову, в Бродского, помогала услышать музыку реплики, безошибочно ощутить ее ритм. Сколько помню, я постоянно доказывал многим – даже отличным – артистам недопустимость лишнего слога, который тут же взрывает всю фразу. С Козаковым дискуссий не возникало, он всегда был чуток к мелодии текста, категорически не признавая всяческого словесного мусора и, кстати сказать, неизменно отказывался от вспомогательных междометий. (Как-то я вычитал у Мейерхольда, что тяга к ним – это верный признак актера низшей квалификации.)
Он был одним из немногих артистов, среди которых моя работа встречала отклик и понимание. Очень хотел воскресить «Диона», долго мечтал о «Царской охоте». Его постановка на Малой Бронной «Покровских ворот» была образцовой, выдержала десять сезонов, а уступила она свое место его же телевизионной версии, имевшей самый стойкий успех – более трех десятков раз появлялась на голубом экране и всё еще продолжает идти.
Так уж случается, и нередко, – жизнь однажды нас развела, и, что бывает чаще всего из-за нелепицы, сущего вздора. И я сегодня немного знаю о том, что было его бессонницей на исходе восьмидесятых годов. Внешне все складывалось удачно, но он не находил себе места, вдруг заметался, стал тосковать и, словно услышав зов Агасфера, решительно переменил судьбу, стал странником, частицей исхода.
Елена Коренева«Исповедь была ему по силам»[18]
Михал Михалыча я не могу воспринимать в отрыве от его бесконечных зарисовок и историй. Он всегда создавал вокруг себя целый хор голосов: своих коллег, друзей, поэтов и стихов. С восторгом и нежностью звучали имена: Женька Урбанский, Пашка Луспекаев и Танька Лаврова, Олежка Даль, Лизка Эйхенбаум – жена Олежки Даля. Валька Никулин. Галка – та, что Волчек, – «Волчиха»… Женька Евстигнеев. Ролик – Ролан Быков. Дэзик – Давид Самойлов.
Этот искрящийся поток известных имен, произносимых так по-ребячески любовно, как и пересказ невероятных эпизодов их жизни, заставлял меня вжиматься в кресло и проживать их истории заново, вместе с ними, как свои. Так и застряли они в памяти навсегда – юные, голодные, отчаянные или отчаявшиеся, словно это я выпила с ними не одну бутылку водки, празднуя их свадьбы, репетируя, споря, влюбляясь и разводясь, зарабатывая первый успех и первые неудачи.
То же и с названиями книг, именами литераторов, драматургов, историков, которыми пестрела речь Ми-хал Михалыча: Эйхенбаум, Рассадин, Эйдельман, Зорин, Самойлов… и даже Дюрренматт с его пьесой «Играем Стриндберга», – я их запоминала, чтобы потом обязательно прочитать, иметь свое мнение и даже ввернуть словцо или кивнуть, на худой конец, как моя героиня в фильме «Покровские ворота» Людочка. Михал Михалыч, подобно персонажу Хоботова, меня волей-неволей просвещал.
В его разговорах то тут, то там возникал Гамлет – первая роль в театре у Охлопкова, которую мало кто из нас видел. Юный Михал Михалыч – Гамлет, «Быть или не быть?» Если судить по тому, как он любил мучить себя и всех вопросами, докапываясь до сути, ему эта роль была к лицу. И первая роль в кино, первый отрицательный персонаж, им сыгранный в фильме «Убийство на улице Данте» Михаила Ромма. Так и хочется воскликнуть вслед за ним: повезло сняться студентом у великого Ромма! И сразу первая шумная популярность, которую эта роль ему принесла. Он сразу молодел, когда рассказывал о спектаклях «Двое на качелях» в постановке Галины Волчек и «Сирано де Бержерак» в режиссуре Игоря Кваши и Олега Ефремова. Меня не покидает мысль, что имея внешность героя и красавца Кристиана, Михал Михалыч в душе был и сам похож на Сирано: его воспринимали не всегда тем, кем он, на мой взгляд, являлся.
Обязательным был рассказ о репетициях спектакля «Медная бабушка» по пьесе Леонида Зорина во МХАТе с гениальным Роланом Быковым в главной роли. «Медная бабушка» так часто упоминалась в его разговорах, что превратилась для меня в одно слово «меднаябабушка» и слилась с выражением отчаянья на лице Михал Михалыча. Он был режиссером спектакля. И спектакль закрыли. Ролан Быков в роли Пушкина не устраивал старейшин академического театра, а вслед за ними и министра культуры Фурцеву. Михал Михалыч говорил, что игра «Ролика» была виртуозной, но, по мнению «цензоров», он не мог играть «наше всё» – Александра Сергеича…
Автора пьесы на обсуждение не допустили, хотя Зорин пришел и уже направился в зал заседаний.
– А вы куда? – остановила его Фурцева. – Нет, вам туда не следует. Мы всё обсудим, а потом вам скажут.
Не забуду его растерянного лица, на котором застыла смущенная улыбка. Однако спорить не стал, умылся.
Фурцева прогона не видела, но была проинформирована.
– Причем здесь Ролан Быков? Этот урод! Товарищи дорогие, он же просто урод!
Разочарование и боль звучали в словах о спектакле Анатолия Васильевича Эфроса «Дорога» по Гоголевским «Мертвым душам», где он выступил в роли Автора. Постановка вызвала шквал критики, в том числе в отношении самого Михал Михалыча. Он говорил о принципиальных разногласиях с Анатолием Васильевичем в решении своего образа, что и послужило, по его мнению, одной из причин «провала». Вспоминая о тех событиях, Михал Михалыч терял всю свою обычную энергию и оживленность. Но, к счастью, у Эфроса он сыграл и свои успешные роли – и Дон Жуана и, в особенности, Кочкарёва в знаменитой «Женитьбе».
Были рассказы о съемках в фильме «Вся королевская рать», как если бы они всё еще продолжались в те самые дни, – не помню точно суть, но ощущение большого энтузиазма и заинтересованности от тех разговоров осталось. И неспроста – Михал Михалыч принимал участие в съемках не только как исполнитель, но и как режиссер, хотя в титрах его имя не значится. И конечно, его заветное – история о трудностях прохождения в высших инстанциях киносценария «Безымянная звезда» и больших надеждах, которые он связывал со своей режиссерской работой над этим фильмом. Каждый раз при упоминании успеха «Покровских ворот» он замечал, что «Безымянная звезда» для него – работа более высокого порядка. Он никогда не оставлял тему своего ухода из театров, пробивания сценариев и идей, споры о ролях…
Нет, всё-таки это были не рассказы или воспоминания, а скорее беседы, которые продолжал вести Михал Михалыч с самим собой и с теми, о ком говорил. Он – центр внимания, а ты – слушатель. Сидишь и наблюдаешь театр Михал Михалыча – там, где он тебя застал. Театр, потому что было зрелищно, масштабно, многоголосо – эти разыгрываемые им диалоги в лицах.
И так же плавно любая тема перетекала в чтение стихов. «Представление» могло длиться дольше, чем все предполагали, а когда прерывалось, то лишь на время, до следующей встречи. Говоря о скрытых интригах и кознях, помешавших спектаклю или выходу в свет фильма, он доходил до крика. Выделялось какое-нибудь заключительное слово-вердикт, указательный палец замирал в воздухе. Лицо меняло выражение стремительно. Глаза вспыхивали гневом, затем взгляд угасал, смотрел внутрь себя – недосказанное вылепливалось мимикой. Пауза и тяжелый вздох. Лоб падал в ладонь. И почти без перехода, слегка остыв, менялись настроение и тема. Лицо Михал Михалыча расплывалось в улыбке, глаза наполнялись слезой и любовью. Вспоминал что-то трогательно смешное, чаще всего о «гениях» – Пашке, Ролике, Олежке, Дэзике… Отвлекаясь от его монолога, я наблюдала за плавным танцем его рук. Глядя на них, можно было сказать, что их обладатель изящен в движениях души. Было что-то балетное в его пластике, в осанке прямой спины, в приподнятом подбородке, он всегда красиво нес себя, и это приковывало к нему внимание. И как бы ни страдал говоривший, а он очень часто мимикой именно страдал, даже восторгаясь, – родинка на кончике его носа заставляла меня улыбнуться, она разбавляла серьезный тон какой-то детскостью. Весь его облик выдавал в нем романтичного и легкого человека. Может, немного легкомысленного. Может быть, слишком нервного, впадавшего в депрессию, но не злодея и не шекспировского трагика, которых он достаточно сыграл на сцене и в кино.