Михаил Козаков: «Ниоткуда с любовью…». Воспоминания друзей — страница 29 из 46

Папа мой был человеком в жизни как бы очень скромным, вроде больше слушающим, чем говорящим. Но он тоже проверял на всех свои сценические монологи, тоже было иногда непонятно, где кончаются его слова и начинается текст автора. Это было так скрыто и так органично, что, только зная его хорошо, можно было что-то различить. Отец очень много занимался своей профессией. Я много наблюдаю людей, смысл жизни которых – театр. Это способ существования. Это некая религия. И мне это очень понятно, потому что у меня самого это так же.

Миша – это большая часть моей жизни. При этом я не могу сказать, что всегда и во всем был с ним согласен. Мы никогда не ссорились, но что-то меня иногда не устраивало в его поведении. Порой мне не нравилось, как он себя ведет на площадке, как он разбирает роль, методологически я сейчас уже могу сказать, потому что сам давно занимаюсь педагогикой. Я могу, обратившись назад, сказать, что во многом с ним не согласен. Его театральные постановки у меня часто вызывали сложное чувство. Совсем наоборот – его блистательные актерские работы в театре! Я видел его у Эфроса в «Дон Жуане». Знаю, что Миша играл в составе с великолепным Николаем Волковым. Но я не мог себе представить иного Дон Жуана, только в исполнении Миши.

В комедии Мольера Эфрос увидел неожиданно ясно: женщины не доставляют Дон Жуану никакой радости. Эфрос и выбрал нас с Волковым, уже немолодых актеров, на эту роль, чтобы не возникало даже оттенка игры молодой плоти. Виток за витком – и Дон Жуан неотвратимо приближается к физическому и нравственному распаду. Его конец закономерен еще и оттого, что Дон Жуан – человек незаурядный. Мольер, а за ним и Эфрос провели чистый эксперимент – что делать живому, думающему человеку в эпоху рухнувшей веры? Грандиозность его режиссерского решения заключалась в том, что Эфрос увидел в пьесе Мольера ее коренную проблему, которая оказалась необычайно современной в 1972 году, в эпоху развитого застоя: если Бога нет, то всё позволено.

«Дон Жуан» – один из самых любимых моих спектаклей, а может быть, и самый любимый из всех, в которых я участвовал.

Михаил Козаков

Я никогда не видел, чтобы Миша играл плохо. Он всегда был так убедителен! Это всегда было таким личным! Это было так им присвоено! Было ощущение, что он сам это написал. Не было заметно никакой разницы между автором, режиссером и актером. Я всего несколько раз в жизни видел такие вещи – без всякого ощущения чужой воли на сцене.

В случае с Мишей это было всегда таким настоящим его высказыванием, что казалось – он автор и пьесы, и спектакля, и вообще всего.

Помню, как я у Козакова снимался. Я вообще много раз у него пробовался, больше, чем снимался. У меня даже были, скажем, человеческие основания быть на него в обиде. Потому что он меня несколько раз ставил в очень непростое положение. Я достаточно непросто развивался на фоне наших внутриполитических ситуаций – я был среди артистов, которых было не рекомендовано снимать. Меня с неохотой утверждали всякие высшие инстанции – я был и нетипичный, и некрасивый, и несоветский, и нестереотипный, к тому же – обладатель пресловутого пятого пункта. Миша это всё знал, и бывали у нас с ним случаи, когда он меня как бы подставлял. Я знал, что у него настолько всегда довлеет интерес творческий, что он этому интересу приносит иногда в жертву человеческие какие-то вещи.

До нашей с ним первой встречи в работе – в «Ночи ошибок» – мы очень много общались, много разговаривали, хотя говорил в основном Миша, я услышал от него множество стихов, которые потом сам читал со сцены. Я и сейчас их читаю. Он читал блистательно, уже не говоря о том, что дружил с поэтами – Самойловым, Левитанским. А какие в то время были «поэтические дома»! У Зямы Гердта, например, где не просто читали, а обожали, знали, ценили поэзию. Это были поэтические гурманы. И прежде всего – Миша. Он был человеком вертикального взлета. Достаточно было малейшего сигнала – бац! и он без разгона начинал читать стихи.

А потом меня стало раздражать то, как он читает стихи. Потому что читал он как будто для иностранцев или глухонемых. Он всё показывал руками и всем телом, он был настырным, и он меня утомлял этим. Я всё время думал: «Господи, ну нельзя же так! Почему у него нет режиссера, который сказал бы ему: Почему ты мне вдалбливаешь насильно каждую фразу?»

Особенно мучительно было, когда он читал Бродского. Потому что Бродский – очень трудный поэт, такой концентрации мысли и образной системы, что ясно: нужно несколько раз его прочесть с разными интонациями, чтобы понять. Так может и лучше несколько раз, чем этот один раз буквально руками впихивать тебе в мозги, в глаза, в уши. Всё показывать!

Я думал: ну сколько можно? Ты меня измучил, изнасиловал! Черт! Отстань от меня!

Видя, как он читает, я пробовал и сам, уверяя себя, что так, как он, – никогда не буду. Это был для меня пример того, как не надо читать. И это при том, что я, конечно же, находился под его огромным влиянием.

А ведь мне есть с чем сравнивать: я все-таки знал Дмитрия Николаевича Журавлева и Сергея Юрьевича Юрского. Они для меня были школой профессии, школой слова. При этом они такие разные! На фоне их вообще трудно слушать кого-либо другого. Они устанавливают такую высоту планки, такого мастерства, такой осмысленности. И был Гердт, который сам читал каждый текст, как свой собственный. Это было так присвоено, это было таким личностным ощущением Пастернака, Твардовского!

И Миша, конечно, входит в этот букет. Он тоже иногда открывал мне глаза на какие-то произведения. Он, может и сам того не желая, очень на меня повлиял. В результате заставлял меня думать на какие-то темы. Он вообще будоражил людей. Его было много! Он был большой! Даже когда он выбирал место для съемок – это было необычно. Когда он снимал «Тень», он включал фонограмму, мимо ходили отдыхающие. Он вводил себя и всю съемочную группу в определенное состояние.

Мне, откровенно говоря, многое в этом фильме не нравится – и моя работа тоже. Это не значит, что я жалею, что там снимался. Потому что мы тогда с Мишей так тесно общались, что мне его лицо – лицо режиссера – снилось ночами. Такая у меня была плотная зрительная и слуховая информация, что я от него не мог отдохнуть и во сне. Вообще, у меня так бывает с режиссерами, с которыми работаю. И я ощущаю, что эти «пленочки – воспоминания» в моем собственном «кинохранилище» остались (есть у меня такие собственные Белые Столбы). Если надо, я могу их потом отмотать и вспомнить. Их лицами, интонациями я был просто перенасыщен, как раствор.

Я Мишу в работе буквально пожирал глазами. Он же всё показывал и очень убедительно. Он такой вообще был человек утомительный, навязывающий свое видение. Это часть его натуры. Он говорил очень убедительно и напористо. Я понимаю, что это способ, которым работают многие. Но Миша, будучи актером очень ярким и своеобразным, буквально вдавливал в тебя свое решение, и даже мог в тебе что-то ломать. От него исходил необыкновенный и мощный драйв.

Я, например, притом что сам занимаюсь педагогикой, понимаю, что тоже обладаю сильным напором. Но я долгие годы учусь и в какой-то степени уже научился быть деликатнее и толерантнее к чужой индивидуальности, как-то провоцировать человека на собственные проявления. И я стал гораздо меньше показывать, просто, может быть, объевшись этим у того же Миши Козакова. Я был в какой-то степени «жертвой» Мишиных показов.

Я помню, какие непростые отношения были у Миши на том же фильме «Тень» с Мариной Неёловой. Это переросло в какое-то бесконечное пикирование на грани скандала и серьезной ссоры. Мне даже порой бывало страшновато, это переходило иногда в открытый конфликт. И Марина, как человек очень самостоятельный в работе, притом что она тоже нуждается в режиссерских замечаниях, очень критично относилась к тому, что предлагал Миша. И Миша чувствовал, как она, что называется, не взахлеб идет за ним. Мне казалось, что она очень хорошо снимается, – огромное ее мастерство тут победило.

У меня болезненное отношение к этому фильму, хотя я снимался очень старательно и увлеченно. И поэтому я отношусь с большим неудовлетворением к результату этой работы вообще, и по своей части тоже. Это то, от чего никто не застрахован.

Я прекрасно помню Мишины великолепные и точные работы: «Безымянная звезда», «Визит дамы» и «Покровские ворота», которые профессионально ценю значительно выше, чем «Тень». Это прекрасные продуманные сцены, композиция, актерские работы, операторские находки. А как он сам прекрасно играл в своих фильмах!

Миша – человек невероятно одаренный. Он – метеор, дюрренматтовский образ. Это было такое горение, которое опаляло всех близстоящих. Он был такой пылающий! По идее, его жизнь должна была закончиться значительно раньше.

Я знаю, он своими проявлениями, бесконечным копанием, ковырянием в материале и даже, может быть, нескромностью раздражал многих. И какие-то люди из настоящих мастеров театрального дела, которых я тоже очень люблю, иногда о нем говорили очень раздраженно и отрицательно. Потому что он возмущал и будоражил. Человек должен был либо им восхищаться, либо вступить в конфликт, что часто и случалось. И все его метания в Израиль, потом обратно – это всё были какие-то поиски своего места.

Он был внесемейным человеком. Он в топку своей творческой жизни, образно говоря, бросал всё: жен, детей, спокойную семейную жизнь. Не знаю, как Регина выдерживала его восемнадцать лет. Я помню, как при мне однажды произошел не совсем трезвый полускандал между Козаковым и Фокиным. И Регина вступилась за Мишу так, что я подумал: ничего себе! Она Мишу превзошла! Она так закричала Фокину:

– Ты – японская рожа! Я – татарка! Я вчера слезла с коня! И ты меня хочешь напугать?

Вдруг она проявилась такой Тамерлановской племянницей. Я представил себе: конь, колчан, стрелы – вот Регина!

Миша всегда был беременен какими-то идеями: спектаклями, стихами, актерами.