Михаил Козаков: «Ниоткуда с любовью…». Воспоминания друзей — страница 34 из 46

Мой зритель мне поверит, что в конце жизни я смогу изобразить старого упрямца Лира, хотя бы потому, что кто-то еще помнит моего Гамлета, кто-то видел Шейлока, кто-то еще что-то в этом роде…

Михаил Козаков

Мне нравилось ходить с ним по улице. Мало кто из прохожих узнавал его в мохнатой шапке, дубленке и кусачем шарфе, как флаг развевающемся за спиной. Только иногда, когда совсем громко что-то произносил, люди останавливались и говорили ему приятные слова. Он слушал. Кивал головой, если собеседник не слишком был назойлив. И был раздражен: «Простите, вы нам мешаете. Вы не видите? Мы заняты», – если встреченный прохожий прерывал его монолог на самом важном месте.

А дальше – длинный путь к нему домой. С остановками в «мурлычках» – дешевых питейных заведениях. И стихи. Часами. Километрами. Я иногда потом засыпал у него в кресле в неудобной позе. Просыпался: он не замечал. Или замечал? Но – продолжал читать. Это невозможно передать. И сейчас, сам читая со сцены Бродского, я слышу ММ…

Мы начали репетировать с ним Эдгара в надежде, что Павел Осипович Хомский позволит ввести меня в спектакль «Король Лир». Не случилось. Но те несколько месяцев репетиций останутся навсегда в моей жизни и памяти. Если я не успевал запомнить его интонацию, была буря проклятий и обещания отправки в шахту добывать уголь. Если мне удавалось хоть немного «попасть», это было непередаваемо. Вспоминаю и смеюсь:

– Володя! Произноси мысленно между словами: «блядь». Это поможет держать нерв.

Я читаю.

– Нет. Плохо. Давай вслух произноси!

Произношу. И ММ просто падает со стула от хохота. Потому что по интонации это слово звучало так, будто его произносил студент кулинарного техникума из репертуара Хазанова.

Вспыльчивый и нетерпимый к медленно соображающим. Как? Ну всё же понятно! А ты только начинаешь понимать. А мысль у Козакова уже дальше понеслась, и та, недавняя – уже лишняя, как пятое колесо, и тащить его за собой не надо, оно мешает.

Быстро принимает решения. Потом мучительно сомневается. И от его сомнений никуда деться нельзя. Надо слушать и молчать. Нет, оказывается, и молчать нельзя. И снова раздражение. В такие минуты хотелось провалиться сквозь пол.

Наконец, всё было выучено. Вплоть до поворота головы. И, воодушевленный, я притащился на репетиции. Надежда, что я выйду на сцену театра, испарилась сразу: я увидел жуткое неприятие артиста Козакова некоторыми артистами Театра Моссовета. Они позволяли себе грубые слова и, не стесняясь в выражениях, пытались диктовать свои условия: «Михал Михалыч! Не вы здесь главный» – было самым безобидным. Режиссер Хомский трусливо молчал и не вставал на защиту актера. Нет, «защита» – неправильное слово! Он не поддержал своего «короля», он просто молчал. Козаков нуждался в поддержке. Он слышал актерское вранье и дурное воспитание, пошлость и не мог молчать, когда рядом это всё цвело пышным цветом. Я, сидя в зале, вжимался в кресло. Выпуск спектакля всегда на нервах – здесь был просто разрыв всего организма.

Шли домой молча. Потом повторяли по ролям весь спектакль, и я его веселил, изображая всех героев.

На генеральном прогоне мы поссорились, потому что я, молодчик, таки предательски уснул в кресле на первом ряду. Это было невероятно! Меня никто не разбудил. Проснулся от холода: на сцене разбирали декорации. Служительницы белыми тряпками накрывали сиденья. На негнущихся ногах я поднялся в гримерную. Закрыто. Спустился на служебный. Сказали: ушел только что. Вечером я позвонил – он сказал мертвым голосом:

– Вы спали. Все это видели. Не звоните мне.

Мы не разговаривали несколько лет.


Помню долгие наши разговоры про постановку спектакля «Игра» в Театре Сатиры. Как он скрупулезно выверял всем роли и рассказывал про хулиганство Спартака Мишулина. Хожу на репетиции. Смотрю. Слышу в артистах узнаваемые козаковские интонации. И те артисты, которые его не слышат и говорят своими – в проигрыше своим партнерам.

Помню его жалобы на зрение, что не видит и боится упасть на сцене. Господи, потом так и было!

Вспомнил сейчас, как ММ восхищался Джастином Тимберлейком, какой он удивительный драматический артист, и раздражался на свою партнершу Аллу Демидову. Я всё слушал. Что-то записывал. Куда всё делось? Ничего не могу найти. Нашел его записку: «Вова, говори на выдохе. Внятно. Пользуйся тембром».

Включил его аудиозаписи. Голос в наушниках такой теплый. И вспомнилось из трубки восхищенное:

– Ты знаешь, какой Ефим Шифрин потрясающий артист? Трагикомический. Большой артист.

И я стал читать книжку «Течет река Лета» и полюбил и артиста Шифрина, и его книжку.

Я скучаю по ММ невозможно. Казалось бы, мы не родственники совсем. Но рука иногда еще тянулась к телефону, чтобы услышать тягучее: «Ну… какие новости? Чем душа полна?» – это было его приветствие всегдашнее.

Помню его за кулисами спектакля «Венецианский купец». Смотрит на себя в зеркало во всю стену. Скоро его выход. Военная форма цвета хаки. Высокие ботинки. Очки «авиатор», как у Сталлоне в кино. Поправляет берет. «Для женщин играю». Поднял бровь. И пошел – играть…

И там же, однажды. Захожу в гримерную. Вижу народного артиста, ползающего на карачках и матерящегося: «Заснул, и куда-то упали очки, в которых выходить на сцену. А ведь для женщин играю». На помощь бросился я и обнаружил их под гримерным столом. «Фух! спасли роль». Долго смеялись.

Звонок. Долго говорим. Опять о его фильме «Очарование зла». Как картину губят. Уничтожают. И потом вдруг – посоветовал мне сделать программу по Бродскому «Рождественские стихи».

– Приезжай на днях. Поговорим.

Встретились на вокзале. Он уезжал на гастроли с Игорем Бутманом. И правда, подарил маленькую книжечку – полный сборник всех стихов о главном празднике. И еще там была «Речь о пролитом молоке». Я выучил и подготовил программу быстро. Читал всю поэму ему по телефону несколько раз. И мне было так важно услышать, как он, пыхтя трубкой, говорил, что я «поймал и ухватил нерв, и ритм, и смысл, что надо записать на диск. И читать, начитывать. Делать программы разные: Лермонтова, Гумилева и Пушкина».

Конечно, я ждал, что он приедет в Петербург на премьеру моей программы в Малый зал Филармонии. Но в последний момент ММ почувствовал себя плохо и не приехал.


Был у нас такой период, когда среди ночи мог раздаться звонок, и я знал, что звонит Козаков. Я слышал, как он усаживается в кресло, начинается ритуал закуривания трубки. Выбивание пепла, чирканье зажигалки или спичек. Однажды он позвонил просто так, казалось, без причины. Я вывалил ему целую гору своих новостей. Он ухватился только за одну: постановка «Игрока» в одном из столичных театров.

– Ты, конечно, сходи, покажись. Это хороший режиссер. А кто бабка?

Я называю фамилию.

– Нет. Не будет дуэта. Жди хорошую бабку. Вы должны совпасть. Как Мышкин и генеральша Епанчина. Так и Алексей Иванович должен быть с Бабуленькой единым целым.

ММ уже не было с нами, когда я вышел на сцену БДТ в роли Алексея Ивановича в дуэте со Светланой Крючковой в роли Бабуленьки. Но я иногда смотрю на сцене на Крючкову и слышу его голос: «Хорошая бабка».


Последний раз виделись в театре Райхельгауза – он читал Бродского. После – сели тут же в кафе. Вспомнил, как он говорил горько:

– Вот Лёлику (Табакову), Лёвке (Дурову), Гальке (Волчек) хорошо умирать – у каждого из них есть театр. А у меня? Даже гроб негде будет поставить.

Я настолько растерялся, что не знал, как реагировать.

С ним действительно прощались не в театре, а в церкви – он так завещал.

Дарья ЮрскаяДуэт[32]

В 2006 году вышла в свет наша программа с Михаилом Козаковым по Тютчеву «О ты, последняя любовь!» вместе с оркестром «Эрмитаж» под управлением Алексея Уткина.

Стараюсь не отклоняться от курса, выбирая репертуар. В моей концертной деятельности это удается без особых сложностей. Всё тот же Пушкин, Лермонтов, Пастернак, Тарковский, Самойлов, Бродский. Спектакли-концерты для меня не менее важны, чем театр.

Вместе с молодой актрисой Дарьей Юрской и камерным оркестром Алексея Уткина «Эрмитаж» выпустил спектакль-концерт по произведениям Ф. Тютчева «О ты, последняя любовь!» И это уже мое четвертое обращение к Тютчеву – не отпускает он меня.

Михаил Козаков

Конечно, Михаил Михайлович знал меня как дочку моих родителей – его друзей. Но я очень удивилась, когда он пригласил меня принять участие в своей поэтической программе. Прежде всего, потому, что взгляд у нас на то, как читать стихи, был абсолютно разным. Я сразу ему заметила, что подчиняться не буду. Я вообще очень строга во всем, что касается стихов. Но он тут же сказал:

– Нет! Я тебя не трогаю! Я тебя потому и позвал, что ты так странно читаешь.

У него была классическая манера чтения, мхатовская. Нас так учили в Школе-студии МХАТ. Но то, как нас учили, меня совершенно не устраивало. И я понимала: либо я никогда этого не буду делать, либо буду делать как-то по-другому. И Михаил Михайлович меня заверил:

– Да господи, читай, как хочешь! Мы из этого сделаем историю!

И собственно, на этом мы ее и сделали. О том, что была счастливая любовь, но и абсолютно трагическая. И закончилось всё плохо для них обоих – Федора Ивановича Тютчева и Марии Денисьевой. Вот на этом контрапункте всё и было построено. Он читал со всей страстью монаха-отшельника. Со всей сентиментальностью. Но потом вступала я, как какой-то противовес, какой-то гвоздь. Некрасиво как-то читала, очень по-современному, мне казалось.

Мне потом зрители говорили:

– А у вас же еще ребенок был?

Не было с нами никакого ребенка. Это было концертное исполнение. А у людей складывалось впечатление, что у нас были декорации, костюмы и даже ребенок. Мы всё делали только словами: стихами и письмами.