Михаил Козаков: «Ниоткуда с любовью…». Воспоминания друзей — страница 38 из 46

С Михаилом Михайловичем мы все прошли еще одну школу театрального искусства – его, особую, Козаков-скую! Я же еще и как начинающий драматург приобрела колоссальный опыт. Если бы вы знали, как было приятно сознавать то, что мой собственный текст разбирает, обдумывает и сценически воплощает этот уникальный и неповторимый Мастер!

И снова знакомство

Премьера была сыграна, и спектакль «Любовь по системе Станиславского» зажил своей жизнью. И эта жизнь была прекрасна! Первым московским «домом» стал для нас Театр на Малой Бронной, где мы стабильно играли на протяжении года. Сторожа театра ещё помнили те времена, когда Михаил Михайлович служил на этой прославленной сцене. Его обожали там буквально все, от буфетчиц до гримеров, и Козаков купался в этой атмосфере. Было такое ощущение, что это как раз то, о чем Он мечтал до встречи с нами – снова оказаться в стенах театра.

Весь процесс выпуска спектакля очень сдружил наш небольшой коллектив, центром которого был, конечно, Козаков. Каждый относился к Нему по-своему: кто с юмором, кто с нежностью, кто на равных, а я – с бесконечным благоговением. И чем больше мы общались, чем больше Михаил Михайлович открывался со всех сторон своей гениальной и непростой личности, тем больше страха в общении с ним у меня возникало. Не могу эту нелогичность объяснить. Иногда, находясь с ним наедине, меня сковывал паралич – отвечала невпопад, старалась не смотреть в глаза, всё время находила повод, чтобы смыться, улизнуть. Наверное, в этом было мое особое проявление любви к нему. Очень я на себя раздражалась тогда и завидовала тем, кто мог общаться с Ним запросто. Это нужно было пережить, но до конца от этого я так и не избавилась и по сей день.

Приходя к нему на кладбище, я долго стою на аллее, прежде чем подойти к могиле, а подходя, всегда произношу про себя: «Михал Михалыч, к Вам можно?», как будто стучусь в дверь его грим-уборной. И каждый раз кажется, что я недолго побыла, минут десять, но на самом деле проходило больше часа. И каждый раз вспоминается что-то новое, всплывают неожиданные и давно забытые эпизоды, краски, звуки. Его фразы, обращенные ко мне, уже звучат в памяти новым смыслом. Я вступаю с Ним в диалог из прошлой жизни и задаю вопросы, которые не решалась задать тогда или отвечаю на его вопросы по-другому, честно, а не так, как когда-то отвечала Ему…

За время, которое мы провели вместе, был поставлен еще и спектакль «Цветок смеющийся», а «Любовь по системе Станиславского» был сыгран с Михаилом Михайловичем ровно сто раз! Это были последние и единственные за последние годы театральные постановки Козакова! Мы объездили с «Любовью по системе Станиславского» полстраны, были в Германии и Америке, и каждый раз всё было по-новому, по-другому… Козаков всегда был непредсказуемым и интересным. Иногда слабым и беззащитным, иногда мощным и воинственным, грубым и нежным; то искрометно шутил, то вообще забывал, что такое чувство юмора – он был разным, но никогда не был скучным.

Спасибо Ему, что Он был и остается в моей жизни! Моя личная трагедия Его ухода невосполнима. Я любила, люблю и буду любить всегда этого сложного, странного, искреннего и невозможно талантливого человека – Михаила Михайловича Козакова.

Андрей Рапопорт«Он оставался хулиганом и мальчишкой!»[36]

Михал Михалыч Козаков – человек, которого я знал всю свою жизнь, и он меня знал всю мою жизнь. Потому что он со студенческих лет был дружен с моими родителями – актрисой Марией Кнушевицкой и режиссером Михаилом Рапопортом.

Все последние годы его жизни мы были особенно дружны. Я стал играть в его антрепризе, часто с ним виделся, и в наших гастрольных поездках мы с ним всегда занимали одно купе.

Вот эти «купейные» воспоминания в основном и остались в моей памяти. Одно дело – Козаков при большом стечении народа, иное – когда один на один.

Помню, как отчаянно курили мы с ним вместе, когда врачи строжайше запретили ему курить что-либо кроме трубки. Я тайно приносил ему хорошие сигареты. Ми-хал Михалыч закуривал и спрашивал, что я видел, читал в последнее время. Как только я называл кого-то гениальным, он взрывался:

– Не смей говорить «гениальный»! Гениальной была Фаина!

– Ну да… а Евстигнеев?

– Женька… он был великий, но может быть, даже и гений… действительно…

К самому себе он относился очень критично, себя всегда недооценивал. Был удивительно нейтрален со своей невероятной славой и популярностью с молодости и до последних дней. Не терпел слова «звезда»:

– Звезд до хрена. Артистов хороших мало, играть некому!

Любимые всеми «Покровские ворота» называл «просто хорошим кино». Больше ценил у себя «Безымянную звезду» и «Визит дамы». О самом себе в ответ на похвалы говорил:

– Я неплохой артист, неплохой режиссер, пишу неплохо, чтец – хороший.

Действительно, он гениально читал! А какое количество стихов знал наизусть! Я как-то спросил у него, знает ли он наизусть всего Пушкина? Он на меня заорал – он вообще мог на меня орать чаще, чем на остальных, «чужих»:

– Как ты можешь такое даже произносить? Пушкина наизусть не может знать никто! Это невозможно! Я – только процентов шестьдесят.

Вот тут я обомлел. Он – Пушкина – на шестьдесят процентов! Тогда я – на полпроцента помню наизусть «Евгения Онегина».

Характер у него был сложный. Но мне с ним было почему-то легко.

Впервые я с ним вместе играл в спектакле «Король Лир» на сцене Театра Моссовета в 2002 году. Роль моя была проста и незаметна – я играл в первой сцене одного из посланников. Но с ним я с наслаждением репетировал и играл.

Он же свою роль мучительно выпускал. У режиссера-постановщика Павла Осиповича Хомского была одна трактовка этой пьесы, у Михал Михалыча – немножко другая. Но деваться ему было некуда. Потому что когда два постановщика, и один из них – на сцене, а другой – главный режиссер театра, то позиция первого оставляет желать лучшего.

Он в это время уже довольно плохо видел, но очень не любил говорить об этом, не любил, когда к нему относились со снисхождением. Терпеть не мог обсуждать свое здоровье.

Я его необыкновенно любил и уважал еще и за то, что он был настоящим мужиком. Никогда не обсуждал женщин, с которыми у него когда-либо были отношения. Даже в книгах своих обходил этот вопрос чрезвычайно деликатно.

В антрепризу «Инновация» на спектакль «Любовь по системе Станиславского» я попал по его приглашению. Он был режиссером-постановщиком и исполнителем главной роли. Я играл его сына, точнее, сыновей – сначала старшего, потом среднего.

Я пришел на репетицию этой легкой, как мне казалось, вещицы и попал на серьезнейшую работу. Он репетировал точно так же, как репетировал бы «Ромео и Джульетту», по гамбургскому счету. Конечно, всё еще и актерски показывал. Мне иногда это даже казалось излишним, я начинал протестовать. Он смотрел на меня, как на умалишенного или убогого, и говорил мягко:

– Сынок! (Он так меня называл.) Ты думаешь, что я могу сделать так, что ты будешь плохо выглядеть на сцене? Ну, поверь мне. Сделай так, как я прошу.

Но иногда он взрывался и мог наорать так, что мало не казалось.

«Антреприза» стала у нас уже ругательным словом. В прежние времена это называли «чёсом». Козаков же был смертельным противником этого слова. Застольный период в любой антрепризе продолжается, я думаю, полторы минуты. Но мне повезло – он сидел и разбирал каждую фразу. Мы – актеры, бывало, вскакивали в нетерпении из-за стола, он заставлял нас сидеть и работать. Он считал, что легкая комедия, которая должна быть порхающей бабочкой, разбираться должна долго и подробно, как «Гамлет». Жесточайшим образом он требовал этого от нас. И когда мы, как говорится, встали на ноги, то поняли, что спектакль почти готов.

А когда уже вышли на сцену, и я получал от собственной игры громадное удовольствие, он мог вызвать меня в зрительный зал и устроить форменный разнос:

– Что ты вытворяешь? Что ты себе позволяешь? Ты позволяешь себе бросить образ, зерно. Жесты у тебя стали не твоего героя Дмитрия, а твои собственные – Андрея Рапопорта.

Я-то кайфовал на сцене, чувствовал себя великим артистом. А он меня осаживал, крича при этом благим матом, критикуя и мелкие жесты, и странную мимику.

Мне посчастливилось еще поработать с ним в последнем его фильме «Очарование зла». Я играл небольшой эпизод – мужа Веры Гучковой, которую играла Наташа Вдовина. Мы снимали постельную сцену в Музее Ермоловой. Текст выучен мною назубок, оператор прекрасный, полный метр. Снимаем. Первый дубль:

– Нет, Андрей, это не то. Ты должен одновременно закуривать трубку, разворачивать газету и произносить текст. Делай противоходные движения.

Для профессионального актера – ничего сложного. Но тут… В общем, мы сняли пять дублей – всё не то. Группа вся стоит и смотрит на меня с выражением: «С тобой всё понятно». После седьмого дубля понимаю, что я – полное дерьмо. Элементарная же сцена.

– Нет, Андрюшшша, это не элементарная сцена. Это сцена серьезная, не проходная. Ты понял?

Я делаю, как он просит. Наташа Вдовина, бедная, там, в постели, уже засыпает, наверное.

После девятого дубля слышу, наконец:

– Стоп-снято! Браво, Андрюшшшша!

Я понял, что ради этого тихого «браво» я и терпел всё это время.

Не верю, что я до такой степени бездарен. Но настолько высока была его планка, что мне еще расти и расти.

Помню, как устроил он разнос всей труппе нашего спектакля во время гастролей в Кёльне. Когда мы были безмерно довольны собой: «Ах, как нас принимают!» Он нас всех детально размазал по стенке со словами:

– Почему в Волгограде и Саратове вы играете нормально, а здесь, за границей, позволяете себе в полноги?

А как он, стоя за кулисами, в ожидании своего выхода, щелчками пальцев и злым шепотом подгонял нас:

– Темп-темп-темп!

Он был изумительным партнером. И в жизни, и на сцене.