Михаил Козаков: «Ниоткуда с любовью…». Воспоминания друзей — страница 43 из 46

«Наследник авторских прав»

Будет справедливо начать рассказ о династии Козаковых с Михаила Эммануиловича – известного советского писателя, близкого к объединению «Серапионовы братья», редактора журнала «Литературный современник».

Вот как вспоминает ММ – будем именовать его так, потому что Михаилов Козаковых в этом тексте, по крайней мере, три:


– Жизнь у отца была нелегкая. Издавался он мало, а семья была большая: бабушка, мама, трое маминых сыновей и все от разных отцов (только я – его родной), няня и кухарка. После войны еще прибавились и мамины сестры.

Герой его известнейшего романа «Девять точек» звался Федором Калмыковым. Он, этот Федя, по-видимому, папино альтер эго. Но что в этом романе вымысел, а что – правда, мне знать не дано. Как и многое другое, что имело прямое отношение к папиной жизни и работе. Почему?

Ведь я очень любил отца, он во мне буквально души не чаял. Начиная с моего рождения, с более или менее осознанного возраста до самой его смерти, до 16 декабря 1954 года, стало быть, почти двадцать лет, мы прожили вместе, почти не расставаясь.

С мамой – да. Расставаться приходилось. Она дважды сидела. Такие были времена.

Ей вообще в жизни досталось немало горя. Погиб ее сын от первого брака Владимир Никитин, любимый мой Вовка, начавший с Курской битвы и за два месяца до окончания всемирной бойни оставшийся на поле боя под Штеттином. В звании лейтенанта, награжденный многими боевыми орденами.

А через год у нас в квартире был убит случайным выстрелом из трофейного пистолета второй мой брат, старше меня на четыре года – Бобка.

Так я остался у родителей один. Единственный.

Я всегда смотрел, до самой своей смерти буду вглядываться в прошлое, в свое детство.

Когда мне становится особенно паршиво на душе, стыдно за все грехи моей жизни, я пытаюсь сбежать туда.

Мы жили в Ленинграде на канале Грибоедова в так называемой писательской надстройке. Нашими соседями и друзьями семьи были Евгений Шварц, Борис Эйхенбаум, Анатолий Мариенгоф, Михаил Зощенко. Они были для меня дядей Женей, дядей Борей, а в честь дяди Миши, говорят, меня и назвали Михаилом Михайловичем.

Сейчас мне кажется, что я плохо знал своего любимого отца. В его кабинете на полках стояли его романы, повести и рассказы, изданные еще в двадцатые годы. Вместо Золя и Уилки Коллинза я мог бы ими всерьез заинтересоваться. Но нет. Не произошло. Я пытался… и бросал. Мне до сих пор очень стыдно.

Может быть, мы мало с ним говорили? Конечно, но когда было говорить? Он, отягощенный болезнями, попытками что-то заработать, переводил по подстрочнику какого-нибудь республиканского писателя, униженно мотался по разным редакциям и юридическим конторам, куда я его не раз сопровождал.

– Наследник авторских прав, – шутливо представлял он меня каким-то дядькам и теткам, с которыми мы сталкивались в издательских коридорах.

Семья была в постоянных долгах. Мама подшучивала над излюбленной отцовской фразой: «Подожди, я тебя еще как куколку одену» – и в свою очередь говорила: «Мы умрем, и никто не узнает нашего вкуса».

Впрочем, всему этому они не придавали особого значения и жили, как все их друзья, бедно, не жалуясь на судьбу.

Настоящей хозяйкой дома, конечно, была мама. Она работала в Литфонде, вообще трудилась, буквально не покладая рук. Она занимала в долг, оборачивалась, перезанимала, отдавала долги отца уже после его смерти. Правда, выход его двухтомника «Крушение империи» дал эту возможность. У матери, по словам Шварца, была «энергия парового катка». Как она тянула папу! Папа (и в этом смысле я его двойник) был в бытовом отношении абсолютным неумехой.

Но, в отличие от Михаила Эммануиловича, его сын Минька был жутко влюбчив с раннего ленинградского детства. Я до сих пор помню всех девочек и даже взрослых тетенек, в которых всё время влюблялся без памяти.

Папа как-то сразу отметил и полюбил мою одноклассницу Грету, с которой у меня начался затяжной роман. Хотя учились мы с ней в одной школе, но встретились и узнали друг друга только в драматическом кружке.

Мы потом с ней и поженились. И дети у нас родились – Катя и Кирилл. Только папа этого ничего не увидел. Он скоропостижно скончался в декабре 1954 года в день открытия Второго съезда советских писателей.

До этого он был делегатом Первого съезда и даже получил членский билет из рук А. М. Горького. Но делегатом Второго съезда его не избрали. Возможно потому, что с нашим переездом в Москву он перестал быть членом Ленинградского отделения и еще не вписался в Московское.

Отца это очень обидело. Он решил сам поехать в Союз и добиваться справедливости. До глубокой ночи он ходил по кабинетам. Его долго мурыжили, давали уклончивые заверения, а наутро сообщили, что он может приехать: ему выписали постоянный гостевой пропуск. Папа оделся и стал спускаться по лестнице, чтобы ехать в правление. И упал: инфаркт и диабетическая кома.

Через два дня отца не стало. Ему было всего пятьдесят семь лет.

Михаил Козаков-средний:
«Вся моя жизнь пропитана и отравлена театром»

Миша Козаков учился в десятом классе, когда в Ленинград приехали педагоги Школы-студии МХАТ проводить выездной конкурс. Он блестяще сдал экзамены и осенью 1952 года уехал в столицу.

Дальнейший путь был до такой степени успешен, что даже вызвал нешуточную зависть у однокашников.

В 1956-м молодой красавец третьекурсник Школы-студии МХАТ Михаил Козаков впервые появился на киноэкране. Фильм назывался «Убийство на улице Данте», роль Шарля была, что называется, отрицательной, но исполнитель моментально стал кумиром.

А через короткое время случилось и вовсе небывалое – выпускник Козаков был приглашен самим Охлопковым на роль Гамлета в Театр им. Маяковского.


– Я долго готовился и мучил всех монологами так, что люди от меня бегали. Но труднее оказалось другое – не сорвать голос на сцене, потому что спектакль был шумный, громкий – в нем участвовал живой оркестр. Мне надо было переорать музыку.

После Театра Маяковского я не раз играл в «Гамлете». В 1986 году в «Ленкоме» был Полонием. А в конце 1990-х режиссер Петер Штайн пригласил меня на роль Тени отца. Получается, что в этой пьесе мне остается сыграть лишь череп бедного Йорика.


Да, Шекспир от Гамлета до Лира – щедрый подарок не слишком прямолинейной судьбы. В двадцать два года – Гамлет у Охлопкова и в шестьдесят восемь – Лир у Хомского.

И сложная работа с разными режиссерами.

Одиннадцать лет с Олегом Ефремовым в «Современнике». С какими партнерами! Евстигнеев, Табаков, Олег Даль, Галина Волчек.

Сам не мог понять – везение это или случайное стечение обстоятельств.

С Анатолием Эфросом в Театре на Малой Бронной…

ММ любил вспоминать слова Раневской: «Переспал со многими театрами».


– Я действительно считаю, что вся жизнь моя пропитана и отравлена Театром. Я пробовал себя во многих жанрах, в разных ипостасях и написал тоже только о нем – о Театре. Писать начал давно, еще в семидесятые. Первые воспоминания были об ушедших Павле Луспекаеве и Михаиле Ильиче Ромме. А потом так уж повелось: как только образовывалась у меня пауза между съемками, спектаклями, театрами, либо я оказывался на больничной койке – от нечего делать принимался, что называется, марать бумагу, вспоминая о детстве, юности, о коллегах.


В конце жизни написал повесть, («подённые записи», как назвал это сам), где вымышленному герою отдал собственные чувства и воспоминания:

«Над ним посмеивались те, кого он, как всякий начинающий мемуарист просил послушать что-то из написанного. „Не рано ли ты предаешься воспоминаниям? Старик, тебе и сорока еще нет“. Оказалось – начал-то как раз вовремя. Начал безответственно, как бы шутя. Однако память о прошлом, о детстве, о юности, о людях прошлого – недавнего или даже прожитого не более года назад – была свежа даже не фактами или подробностями, а чувствами, острыми эмоциями начинающего мемуариста. В них чувствовалась энергия любви, сарказма, юмора, даже энергия нежности к тому, что он записывал на бумаге.

Записки росли и множились, и постепенно из них каким-то образом возникли сначала книжонка, потом – книга, а потом – и большой двухтомник, к которому многие из читавших его отнеслись с уважением. Кто-то из профессионалов назвал его даже писателем, кто-то – хорошим литератором, кто-то – прекрасным мемуаристом. Писателем он себя никогда не считал, даже прекрасно знал, что есть настоящий писатель. При случае он мог даже зарифмовать письмо в ответ на письмо друга-поэта. Но стихотворцем себя не мог бы назвать, даже шутя, даже под сильными парами, а уж тем паче, как некоторые его коллеги по актерскому цеху, прости их Господь, издать книгу стихов.

Он мог что-то инсценировать для телевидения. И делал это иногда один, когда речь шла о спектаклях по Гёте или Толстому. Но телесценарии для фильмов сам писать не решался. „Так кто же, – спрашивал он себя, – ты про профессии?“

„Ну во-первых, я актер, с годами могу назвать себя режиссером, поскольку довольно много поставил на ТВ и, хоть и поменьше, – в театре. В-третьих, я (и это лучшее, что я умею делать по сравнению с другими) исполнитель поэзии, которую люблю более всего…

Но пожалуй, как поэзию, я люблю еще и музыку. Хотя когда-то меня увлекало искусство балета… Что касается живописи, скульптуры, архитектуры – я хоть и видел достаточно многое и что-то из этого любил, и даже, хоть и поверхностно, знал еще с детства. Эрмитаж, Русский музей, потом – Третьяковка, Музей им. Пушкина, а затем – и Лувр, и Метрополитен, и музеи Испании. Но это искусство никогда в моей жизни не было сравнимо с любовью к литературе и музыке.

Нет, будем честны до конца: поэзия, вообще литература – были самыми, самыми“».

«Если Кирилл будет поступать – не берите его!»