Я пойду — гулять: в лес.
Двоеточие с тире —
Это твой прием сумбурный;
Твой тотем литературный —
Двоеточие с тире.
Двоеточие с тире
Не напрасно ввел ты в моду:
Всем ведь нам дала природа
Двоеточие с тире.
Можно предположить, что циклы, подобные «Мудрой встрече», заставили Белого изменить свой взгляд на Кузмина как на «врага символизма» и более благожелательно отнестись к его творчеству.
Однако следует отметить, что вышедший в апреле 1908 года сборник Кузмина «Сети» был принят критикой хотя в основном и сочувственно, но далеко не всегда адекватно. Большинство рецензентов подчеркивали: «Его мир — маленький замкнутый мир повседневных забот, теплых чувств, легких, чуть-чуть насмешливых мыслей. Кажется, со времен Катулла и Марциала мы не встречали в поэзии такой интимности, такой простоты, такой поэтизации житейских отношений»[339]. Характерна в этом отношении реакция Брюсова, очень высоко оценившего достоинства книги, но понявшего ее крайне односторонне. Получив рукопись, он написал Кузмину: «Сборник стихов Ваших я прочел, — пока еще бегло, оставляя себе удовольствие настоящего чтения в будущем. В целом эта книга произвела на меня впечатление самое радостное. Если Вы позволите мне выразить свое мнение кратко и просто, я скажу: „Прекрасная книга“». Однако он сам не стал рецензировать сборник в «Весах», отдав это право С. Соловьеву, а в крошечной рецензии, напечатанной четыре года спустя в книге «Далекие и близкие», определил основной пафос сборника так: «Всё, даже трагическое, приобретает в его стихах поразительную легкость, и его поэзия похожа на блестящую бабочку, в солнечный день порхающую в пышном цветнике. <…> И ни к кому не приложимо так, как к М. Кузмину, старое изречение: его стакан не велик, но он пьет из своего стакана…»[340]
Пожалуй, из современников лишь А. Блок расслышал в «Сетях» нечто гораздо более серьезное. 13 мая он написал Кузмину письмо, в котором говорил: «…вчера я всю ночь не спал, а днем бродил в полях и смотрел на одуванчики, почти засыпая, почти засыпая. Потому Вы и не застали меня. А сейчас проспал 13 часов без снов и встал бодрый; ясный воздух, читаю Вашу книгу вслух и про себя, в одной комнате и в другой. Господи, какой Вы поэт и какая это книга! Я во все влюблен, каждую строку и каждую букву понимаю и долго жму Ваши руки и крепко, милый, милый. Спасибо»[341].
И несколько позже, рецензируя «Сети» в статье «Письма о русской поэзии» (Золотое руно. 1908. № 10), Блок сформулирует это свое ощущение с уникальной для современников степенью проницательности: «Ценители поэзии Кузмина ясно видят его сложную, печальную душу, близкую, как душа всякого подлинного человека; общение с этой душой и с этой поэзией может только облагородить того, кто их глубоко понимает. Но много ли таких? <…> как будто есть в Кузмине два писателя: один — юный, с душой открытой и грустной оттого, что несет она в себе грехи мира, подобно душе человека „древнего благочестия“; другой — не старый, а лишь поживший, какой-то запыленный, насмехающийся над самим собою не покаянно, а с какою-то задней мыслью, и немного озлобленный. <…> Кузмин, надевший маску, обрек самого себя на непонимание большинства, и нечего удивляться тому, что люди самые искренние и благородные шарахаются в сторону от его одиноких и злых, но, пожалуй, невинных шалостей. <…> Если Кузмин стряхнет с себя ветошь капризной легкости, он может стать певцом народным»[342].
Выход «Сетей» ознаменовал собою важную веху в творческой биографии Кузмина: отныне он воспринимался критиками и читателями как один из самых заметных, самых популярных писателей современности. Конечно, далеко не все подходили к его публикациям с чисто эстетическими интересами: сколько угодно было критиков, для которых имя Кузмина звучало как имя присяжного порнографа, и они с удручающим постоянством отыскивали в каждом новом его произведении эротические мотивы, представляя их как единственно значимые. Это могло делаться и решительными противниками того отношения к жизни, которое они (очень часто с большими натяжками и допущениями) находили в творчестве Кузмина, а могло относиться и к простодушным поклонникам или окололитературной братии, желающей считаться истинной богемой. Примечателен в этом отношении эпизод, записанный Кузминым в дневнике 23 августа 1907 года, сразу после возвращения из Окуловки в Петербург: «…отправился <…> закусить в „Вену“[343], где сразу попал в объятия Пильского, Каменского, Маныча и какого-то армянина, за другим столом были Лазаревский и Муйжель; литература без конца. <…> Маныч рассказы<вал>, будто, начитавшись меня, он и худ<ожник> Трояновский захотели попробовать; покуда обнимались и т. д., все было ничего, но как стали вставлять и двигать, все опадало и ничего не выходило. Его наивность меня почти пленила»[344]. Такой эпизод наверняка был не единичным, произведения Кузмина, специально для этого опошленные и лишенные какого бы то ни было художественного своеобразия, становились то руководством к действию для гомосексуалистов, то их гимном[345].
И хотя для самого Кузмина такая популярность не была особенно неприятной и он не избегал ее, но для читателя наших дней становится очевидным, что она далеко не соответствует истинному содержанию его творчества, является лишь пеной, а не глубинной сутью.
Однако нелишне будет отметить, что читательское и критическое осмысление творчества Кузмина сыграло определенную роль в его развитии как художника. 18 октября 1931 года, ретроспективно глядя на собственную поэзию, Кузмин записал в дневнике: «Перечитывал свои стихи. Откровенно говоря, как в период 1908–1916 года много каких попало, вялых и небрежных стихов. Теперь — другое дело. М<ожет> б<ыть>, — самообман. По-моему, оценивая по пятибалльной системе все сборники, получится „Сети“ (все-таки 5), „Ос<енние> Озера“ — 3, „Глиняные голубки“ — 2, „Эхо“ — 2, „Нездешние вечера“ — 4, „Вожатый“ — 4, „Параболы“ — 4, „Нов<ый> Гуль“ — 3, „Форель“ — 5». И эта оценка сегодняшнему читателю и исследователю должна представляться вполне объективной. Достаточно сказать, что, не зная этой «табели о рангах», столь авторитетные специалисты, как А. В. Лавров и Р. Д. Тименчик, не включили из основных сборников стихов в подготовленный ими том «Избранного» как раз «Глиняные голубки», «Эхо» и «Новый Гуль» — книги, заслужившие низкие оценки самого автора.
Но для нас сейчас важнее отметить, что этот список демонстрирует своеобразную динамику творческого развития Кузмина: начинаясь с высоко оцененного самим автором, читателями и критикой сборника «Сети», оно постепенно как будто идет на спад: «Осенние озера» и «Глиняные голубки» выглядят для самого автора неудачными, так же как стихи 1915–1919 годов распадаются на две группы: одни входят в книги, получившие высокие оценки, — «Вожатый» и «Нездешние вечера», тогда как другие составляют явно неудачное «Эхо». Стало быть, и самому поэту, и готовому с ним согласиться нынешнему читателю путь его представляется в виде некой кривой, где есть подъемы (начало творчества и постепенное — хотя и с некоторыми отступлениями — движение вверх начиная приблизительно с 1916 года) и спады, наиболее существенный из которых приходится на 1910–1915 годы. Конечно, такое отношение может быть оспорено: среди явно неудачных стихотворений (то же самое относится и к прозе) могут быть отысканы настоящие шедевры; но авторам книги представляется, что именно такая воображаемая линия в наибольшей степени соответствует действительной ценности его творчества.
Поэтому при разговоре о дальнейшем жизненном пути Кузмина надо учитывать эту сторону и, отдавая должное достижениям, справедливо оценивать все остальное.
Мистический опыт Кузмина начала 1908 года довольно скоро сменился спокойным отходом от него. Место так и оставшегося недоступным В. Наумова занял в его сердце молодой писатель Сергей Позняков (1889–1940-е)[346]. Примечательную его автохарактеристику занес в свой дневник М. А. Волошин: «Мне 18 лет, это мое единственное достоинство. Я русский дворянин»[347]. Кузмин всячески прокламировал его творчество, и это тот редкий случай, когда он даже взял на себя протекцию младшего писателя. 12 ноября 1908 года он писал Брюсову: «…я посылаю Вам вещи совсем никому не известного писателя, которые, по моему мнению, не только обещают, но и дают уже нечто. Его имя Сергей Сергеевич Позняков, он стоит вне всяческих кружков Петербурга, и только действительно возбужденный во мне интерес заставил меня впервые обеспокоить Вас просьбою об „устройстве“ этих опытов. Я был бы очень счастлив, если бы моя оценка не слишком разошлась с Вашею в данном случае». И через неделю, получив благоприятный ответ Брюсова, еще раз, несколько более подробно: «Был бы рад думать, что не только желание исполнить мою просьбу руководило Вами при принятии рукописи Познякова. Еще более подтверждает это то обстоятельство, что как раз относительно второго диалога были сомнения, послать ли его на Ваше благоусмотрение. Теперь надо быть еще строже, и поверьте, что ничьи и никакие вещи я бы не взялся Вам посылать без достаточного взвешиванья. Этот молодой человек мог бы быть небесполезен для заметок о книгах, будучи знаком хорошо с литературой, образован и не глуп, притом он на верном пути в смысле вкуса (к чужим вещам) и не думаю, чтобы его статьи расходились со взглядами „Весов“».