Михаил Кузмин — страница 50 из 54

<вых>, должна признаться, что одна из причин против была (хотя, кажется, она важную роль не играла), чтобы меня знакомые не считали просто сказать <1 слово нрзб.> и мне было стыдно этой причины, хотелось против нее действовать — потом, казалось, что могу воспринять причастье просто и светло, что нет причин против и т. д. Сегодня был вечером К<узмин>, всю обстрелял меня электричеством — я старалась быть более оживленной, чтобы ему не было слишком скучно у нас (так как он как будто от нас отстранился эти несколько дней — кстати, что-то переживал. Я думаю, как это меня ни досадовает, из-за Наумова и мелкости увлеченья, я думаю — он увлекся маленьким Позняковым). Сегодня были у дяди Саши, а раньше полдня обсуждали присланную сегодня Сереже карточку от Константина Семеновича[831], <в> кот<орой> говорится, что «рад был бы видеть своих детей и покойной Лидии Дмитриевны, если это соответств<ует> их желанью». Я с лета, после разговора об этом с Мамой и В<ячеславом>, считаю своим долгом с ним увидаться, когда он захочет, но вообще, а те<перь?> в сто раз больше, это очень трудно было и тяжело; очень волновалась весь день, так что с сердца камень спал, когда мы решили, что теперь не нужно видаться и это ему соответствующим образом написали.


Воскр<есенье> ночью 13–4-08.

Очень поздно, совсем светает, хотелось страшно читать, уступила желанью и безобразно зачиталась.

Сегодня вечером было опять такое выражение в глазах В<ячеслава>, я смотрела на него, как всегда, очень спокойно, властно, успокаивающе (как мне казалось, хотя я не уверена, что все это мне только не показалось), но смотря на нею, у меня было неловкое чувство, как будто я обманываю его тем, что он думает — я вся его, а я — Кузминская. Сегодня этот дурацкий К<узмин> опять заставил меня «страдать» (мне все кажется, когда такого рода страданье пройдет, что оно было не настоящее, а просто сентимент<альность>, что у меня глупое барышненное увлеченье и т. д.; эта мысль подтверждается тем, что я страшно редко думаю внутренно о К<узмине>, т. е. не так уж редко, но пропорционально с внешними мыслями); дело, конечно, заключается в пустяке: мне страшно хотелось ехать (я ведь всегда так люблю и вечно мечтаю о поездках, быстрой езде и т. д.), ну а сегодня тем более, уставши и разгорячившись с бандой неинтересных детей, и Васюней[832], кот<орую> в первый раз вижу и в первый раз это очень стеснительно (у нас был только один короткий, очень меня взволновавший разговор о ее матери). И так К<узмин> пришел к нам, совсем неожиданно (его только что звали вниз) в Марусину комнату, где довольно скучно играли дети (Филипповы) в «почту». Я радостно предложила ему играть, он сказал: «Мне очень хочется на воздух», и стал говорить о том, что поедем с Костей и Сережей. Я, конечно, спокойно сказала: «Очень хорошо, поезжайте» и т. д. Он сказал: «А Вы не хотите?» — Я забылась и стала, разведя руками: «Я не могу». Тогда Анюта и все встали и сказали, что они сейчас уйдут и чтобы я ехала. Я сказала: «Нет, нет, ведь я сказала: не хочу, а не не могу» (что неправда). К<узмин> сказал: «Да я совсем не хотел, чтобы В. К. с нами ехала, я только из вежливости сказал», — ну и, конечно, резнул меня здорово этим (я нашла случай ответить более или менее колко — но это долго описывать). Очень долго я внутренно рыдала и ходила со страдальческ<им> лицом (хотя, конечно, играли и никто не заметил). — Я думаю, мой дневник очень скучен, я все говорю о пустяках, но дело в том, что если это и не самое важное для меня, то, по крайней мере, такие пустяки берут больше всего времени.

Сегодня очень огорчена, что проснулась в праздник с тяжелыми, страшными и дурными мыслями, когда молилась: «И сущим во гробех» и т. д., не имела настоящее чувство молитвы, а, напротив, пугающее меня чувство холодности и мысль страшная, главным образом «не настоящая», о том, что Мама не нужна мне, что я теперь живу не в ее духу, и хорошо без нее. — Господи, прости! — это ужасно, и мне холодно, и страшно от таких мыслей и «кощунств», связанных с ними. Потом я, кажется, овладела собой, была светлая, Вяч<еслав> говорил, — но весь день, хотя весело катали яйца, гуляли с Лидией на набережной и т. д. — было что-то тяжелое, не пасхальное на душе. — Суббота вечером и заутреня, т. е. не столь она, сколь кладбище и все там, оставило глубокое впечатление. На могиле, всей зеленой, с лавровым большим венком с пожелтевшими листьями и высокими тремя кустами темно-красных глубоких роз, с горящей тонкой свечкой, посередине <1 слово нрзб> между незабудки и запахом белых гиацинтов и <1 слово нрзб> — ночью темной, хотя звездной, влажной и очень таинственной[**]. Большой мир, тишина, точно совсем в другом мире. Не хотелось ни о чем думать, ни молиться; я старалась отогнать всякую дурную мысль, и их было очень мало; но заметя, что я думаю о постороннем, о К<узмине>, о том, смотрит ли он <на> меня и т. д., мне пришла мысль, что я Маму больше не желаю, что я вошла в другую жизнь, устраиваюсь без нее жить и какое-то тяжелое чувство вошло в меня, чего-то неискреннего, смутного. Мы сидели еще очень долго молча, и я все-таки ушла (мысленно говоря «Христос Воскресе» Маме) с чувством глубокого мира и света — и со слезами на глазах. На разговлении было очень хорошо, и Вячес<лаву> тоже было светло, радостно, он был веселый.


Среда 16–4-08.

Сегодня вечером мне было так, так тяжело, что Кузмин ушел, а я не выдержала и расплакалась, так сердце и разрывалось, не знала, куда деться. Составилось это состоянье из разных причин, сама ясно не отдаю отчета себе во всех. Утром встала, спеша была у дантиста, потом дома, за мелкими дельцами не делала долго почти ничего. Была тетя Лиза и младши<е> 2[834]; потом мы с Костей были на крыше, ветер чудно гудел и кружился вокруг нас и окон бельведера, смотрели в бинокль на лес и горы, пели «Эй, ухнем» и другие, высунувшись, как охотник (Костя поддерживал и вел, когда я врала и спотыкалась, свистя).

Потом мы долго завтракали. Потом решила выйти, но не хотелось, решилась играть на рояли, но все сомневалась (несколько раз даже, как часто делаю, подходя к Маминому портрету и думая, что у нее видя укор), сомневалась, не нужно ли лучше писать письма. Играли до полной темноты, хотя надоело очень (разбирали очень медленно). Поджидала аббата[835] и, искренно говоря, была рада, что Костя ушел в ту квартиру учиться. Но аббат пришел поздно, уже когда мы с Лидией играли в четыре руки. Костя его привел и, обманывая, сказал, что его нету, а К<узмин> прошел на цыпочках и стал сзади нас, но я сразу почувствовала, что он здесь, только боялась ошибиться. Я, однако, не оглянулась, пока не кончили играть, и потом из этого вывела, что, значит, я перестаю его любить, и вместо того, чтобы радоваться этому, огорчилась.

Тяжело бывает до невыносимости ничего не говорить В<ячеславу> о моих чувствах к К<узмину>, — хотя я всегда стараюсь так делать, чтобы в моих словах никогда не было бы обмана, но все-таки есть ужасное, от кот<орого> я задыхаюсь, чувство обмана.

Итак, сегодня вечером очень тяжело было — не могу понять еще всех причин. Чувствовала свое какое-то совершенное одиночество. За игрой в «serre taire» опозорилась, не сумела ничего писать, всех задерживала, а когда написала дурацкие, несмешные ответы, все узнали мои и смеялись. Еще на один: «Как вы себя чувствовали вчера?» ответила: «С больной головой и душой», и только потом сообразила, как это неловко и не к месту, а все оттого, что имела какой-то глупый, переумный расчет (как все мои расчеты) говорить не о себе, а о К<узмине>; совсем забыла, что все это примут от меня. После этого впала в печальные размышления о том, что я глупее всех, и Сережи, и Кости, о Л<идии> и не говорю, я ее давно признала выше, а что гордость моя выше всех и самомнение. Еще о многом думала, о чем нет времени писать, — о своей грубости к Марусе, о том, что я могу жить как нужно, быть светлее, в Мамином духе, но что не хватит никогда довольно духовных сил, чтобы желать этого, — слишком хочу своего эгоистичного счастья. Больше всего, конечно, думала о К<узмине>, о том, что он меня презирает, считает грубой, кокетоющей <так!> с ним (он в разговоре сказал, что есть манера смотреть в глаза, чтобы тронуть совесть, а попросту это — «делать глазки»). Мне было тяжело, я ходила смотреть на мамин портрет, то уходила с дурным чувств<ом>, то возвращалась, из-за этого и имела хорошее . — За сонатой почти плакала, А<нна> Р<удольфовна> меня приласкала, это меня очень тронуло, на К<узмина> почти не смотрела — от стыда, верно. Когда все уходили, К<узмин> тоже собрался. Мне было так худо, и страшно захотелось, чтобы он остался, и я сказала: «В<ячеслав> еще не идет спать, он будет чай пить». К<узмин> сказал с улыбкой: «Да?», все собираясь уходить; мне стало стыдно, чтобы загладить, я сказала: «У Вас сон — молния», он сказал: «Нет» и ушел. Я вернулась в столовую и заплака<ла>. Мне было тяжело, и думаю о Маме (завтра 17-ое[836]) и из-за себя. Я так и сказала В<ячеславу>, не упоминая о К<узмине>, — он стал меня расспрашивать и сказал изложить, как могу (без логической связи), причины. Я сделала приблизительно как здесь написала, только не говоря о К<узмине>. Он сказал: «Отчего такое чувство одиночества? Ты и не любишь сестер? или из-за Марии Петровны?» — Я сказа<ла>, что всем, всем чужда, думаю только о себе. Он еще сказал: «Ты находишь, что К<узмин> на тебя мало внимания обращал сегодня?» — Я сказала: «К<узмин> всегда такой же, — он никогда и не обращает на меня никакого внимания». Но я себя чувствую такой дурной, такой гадкой и гордой, он… но вот не знаю, что он сказал, знаю только, что он это слово всегда светло делает. Он обнимал, нежно