Михаил Кузмин — страница 52 из 54

<я> страстно люблю Маму, начинала думать, что нет, что я ее разлюбила, что я себя только убеждаю, что люблю, так покрывало все то темное непонятное чувство какой-то вражды к ней. Это чувство ведь было и при ее жизни, я его всегда соединяла с тем отвратительным чувством кощунственного отношения, какой-то ненависти ко всему святому, то же, что заставляло меня еще двенадцатилетней девочкой высовывать язык на образа и смотреть на мамин портрет будто тоже с желаньем высунуть язык. А теперь заставляет проноситься в моей голове бессознательный, неудержимый вихрь кощунств при приближении или мысли о святом или дорогом. Впрочем, у меня развилась какая-то болезненная, сумасшедшая черта, наверное вследствие напряженья нервов, мысли, чувств и впечатлений за это полугодие; я это объясню примером, т. к. это так непонятно и неясно, что иначе объяснить нельзя: ища кого-нибудь, например, и приближаясь к какой-нибудь комнате, я себе говорю против воли: «Если его нет тут — да будь он прокл…. и т. д.»: страшно подумать, и даже о Маме такие бессознательные мысли часто приходят, наряду с отвратительными, не то что сальными, но грязными и совершенно нелепыми. Мне <так!> берет в конце концов такой ужас, за всю эту ненавистную подпольную работу, что я падаю в отчаянье. Я себя тогда убеждаю, что это усталость, что это от праздности, что нужно работать, сделать лучше, и это пройдет… Пока я это писала, я подумала о том, что это больное откровение с моей стороны, т. к. если бы (хотя я и убеждена в противном) случилось, что у меня был бы жених, я бы ему показала бы эту тетрадку и, наверное, он бы отказался от меня с отвращеньем. Когда я пришла к В<ячеславу> третьего дня утром, он спросил: «Отчего ты такая грустная?» — и я призналась, что это от гнета этого ужасного чувства вражды к Маме, что оно меня терзает, оно было и при жизни и, может быть, оно производит во мне такие невыразимо мучительные вещи, например, что, молясь «за упокой» Мамы, я иногда себе делаю замечание, что я это делаю холодно, что будто я ей не желаю «вечной радости, вечного света», как я молюсь, и хотя через несколько минут я и молюсь об этом пламенно, страстно и светло, но все-таки такие темные мысли меня угнетают. «Я думаю, такое отношение к Маме у меня от зависти, — сказала я, — что я как бы ей завидую, что она такая светлая, высокая, а я такой не могу быть, точно высокая, сияющей белизны гора, на которую не могу подняться и которую за это браню. Или, может быть, — сказала я еще, — это от того, что я как бы должна искупить ошибку Мамину, единственную для меня и из-за которой мы родились, я темная, страдающая, борьбой к свету и победой над тьмой и дурным, может быть, могу искупить и как бы даже отцу своему этим помочь, и эта мысль дает силу и надежду на борьбу с дурным».

Теперь постараюсь передать очень и очень приблизительно то, что сказал В<ячеслав> или, вернее, из того, что он сказал, то, что осталось у меня в памяти и в сердце яснее и определеннее[**]. Он сказал, что, может быть, от того я страдаю, что я «свет от света», что я родилась от светлого и имею чувство светлого, желанье его, но в то же время не могу достигнуть до той степени света, к которой стремлюсь. Как это ни странно и страшно, он сказал, что можно сравнить мою трагедию с трагедией Иуды, что Иуда несомненно любил Христа, и страшно его любил, но чувствовал себя слишком низким по сравнению с ним, чувствовал свою тьму по сравненью с светом его и потому злобу против света. И я должна победить тьму в себе, нужно, чтобы свет победил тьму, это цель всей моей жизни.

_____________________________________

Я же все как-то борюсь против чего-то непонятного. Каждый день, читая молитву о «да приидет царствие твое», я себя упрекаю в том, что этого царствия не желаю, а хочу, чтобы мир был бы как есть, и на нем строить свои эгоистические наслаждения, и каждый раз я в себе борюсь, пока не убежду <так!> себя в противуположном и в том, что желаю полного царствия света и Божией радости. Мне все кажется, что я заставляю страдать Маму тем, что живу не в ее духе, не горю, а лениво, для себя, сонно живу. И не чувствую в себе силу все отдать радостно, за идею, как Мама тоща, 20-ти лет, вся горела, мне кажется вечный упрек в Маминых письмах , и я раздражаюсь, потом думаю, что она меня не может любить такою, а потом себя виню и раскаиваюсь в том, что усумнилась в ее любви, и молю прощенья. А К<узмина> уже нет 2 дня, как я ни думала, что его разлюбила (что подтверждается тем, что мне не об чем с ним разговарив<ать>, когда мы вдвоем, и мне неловко), а все-таки страшно скучно без него, и тогда (хотя отчасти упрекая себя за это, а отчасти оправдывая тем, что я себе позволила не стеснять этого чувства до Крыма) решаю, кончив писать (12 часов утра) выдумать предлог, чтобы спуститься и встретить его, м<ожет> б<ыть>, на лестнице. Но не знаю, вряд ли сделаю это, т. к. В<ячеслав> сейчас должен проснуться, Маруси нет, да и предлога нет.

Я все себя упрекаю в том, что думаю так долго о К<узмине> и почти все пустяки, что душу его не люблю, не всегда желаю ей добра (будто все его ошибки или переживанья эгоистически занимают, интересуют меня), и вот сегодня сделала себе предложенье написать о нем рассказ, роман, развить его характер и постараться понять, какие бы он принял решения в том или другом случае. Но тут возник вопрос, могу ли я знать путь, психологию чужой души, когда своя сейчас как темный комок, в ней сама ничего не разбираю.

Вчера артисты худож<ественного> театра хотели устроить провести вечер с Петербургскими, но Вячеслав был болен, а Блок отказался, Сологуб за ним и т<ак> далее, испугались проэктуроваемой Вячеславом и Сюннербергом серьезности вечера — в общем, у них так никакого вечера и не состоялось[843]….

…………………………………………………………………………………………………………………………

…………………………………………………………………………………………………………………………


Вторник 6–5–08.

В воскресенье мы катались на Приморье 3 часа в лодке, на воде — и я почти без остановки гребла, часто в гонке, так что потом болели и ныли целый день все кости рук и спины, и теперь еще чувствительны. Был день с редкими тучами на очень синем небе, очень тепло (мы гребли без пальто), по всей воде разбросаны многочисленные лодки, весело, пестрят ее — много музыки и пения полупьяного, музыка слышна по воде, и хотя это всегда хорошо, но тут уже слишком тоскливо грубая — и «bourgeois en dimanche» (как говорит Кузмин) на стрелке. Мы попали далеко на взморье, вода была чем позже, тем спокойнее, стеклянная и нежно-голубая. Уже когда мы повернули лодку обратно (Костя, Над<ежда> Григ<орьевна> Чулкова[844] и я), наскочили на нас внезапно на лодке Кузмин и Позняков (у нас с ними был назначен rendez-vous на пристани, но мы их не застали, и так как они не очень надежные в этом отношении, то не стали ждать), — оказалось, они заговорились с В<ячеславом>. Позняк<ов> первый раз с В<ячеславом> имел свиданья и говорил, что очень его боится. Мы все пересели в одну лодку, кроме Кости, кот<орый> остался один в другой и крейсировал вокруг нас, дразнил и шалил — сидел и злил аббата, кот<орый> и без того был в отвратительном настроении, немного только говорил и смеялся с Н<адеждой> Г<ригорьевной>, а то сидел молчаливый и недовольный или смотрел и следил глазами и перебрасывался словами с Позняк<овым>. К вечеру народу совсем не было, и хотя компания наша не была веселая и оживленная, но когда солнце почти заходило, я пересела вместо Кости в одинокую лодку, легла на спину и заложила руку за голову, смотря на воду и небо. Вода так<ая> стеклянная, далекая, такая голубая и прекрасная, вся золотилась, и облака пушистыми слоями золотились и краснели, и когда медленно-медленно опускающееся солнце стало скрываться, все — и солнце, <и> полоса неба за ним, и вода, за кот<орой> оно скрывалось между темными соснами, сделалось северно-кровавого цвета. Мы причалили и в тот вечер были у Н.Г. за чтеньем Блока[845]. К<узмин> не пошел, хотя я очень надеялась и в то же время почти знала, что он не пойдет —….

_____________________________________

Все это пишу по долгу, т. к. начала писать, но сейчас писать не хочется, — осталось 2 дня до отъезда, но хотелось бы страшно, минутами, чтобы уже пролетели эти 2 дня, так тупо и неотвязчиво ноет сердце с утра, еще в постели, как проснусь, — затем нелепые печальные мысли залезают в голову о К<узмине> и будущем. Боже мой, если два дня останусь, не видя его, то в конце второго дня уже неистовая, а тут 6 месяцев….


Вторн<ик> вечер (вернее, среда утром, 4 часа).

Как хорошо! солнце встало, и небо так нежно, радостно и свеже голубое, а лучи совсем золотые, а я так рада!

Была наконец после долгого промежутка аудиенция с К<узминым>[846] и В<ячеслава> и А<нны> Р<удольфовны> (ведь с тех пор, как К<узмин> в «période voltig»), и с начала этого периода К<узмин> очень изменился, — он в очень плохом, отчаянном состоянии был все время (с лоском веселости и цыганск<их> песень), отдаленный от нас. Имел вчера только одну аудиенцию с А<нной> Р<удольфовной> — очень трудную, как она говорит, и во время кот<орой> (она мне рассказывала с изможденным и горестным видом) он плакал много, говоря, что он знает, — мы (Вяч<еслав> с А<нной> Р<удольфовной>, и т. д.) его осуждают <так!>, но и т. д. Тоже говорил, что Позняк<ов> больше его любит, чем он его.

Я думала: мы уедем, оставив К<узмина> в таком страшном и неопределенном виде, и, верно, от того такая тяжелая грусть сегодня утром.

И вот они все после длинной аудиенции вышли светлые и усталые. В<ячеслав> сказал: «К<узмин> теперь успокоенный, твердый, радостный и счастливый. Нет, не счастливый, но радостный», — и мне стало так радостно, и я была так счастлива, и так все казалось хорошо и светло — и небо, и солнце, и все, и грусти никакой не было. Даже подумала на минуту: оттого нет грусти при мысли об отъезде, что не влюблена по-настоящему в К