ющее при слове рассудка»?.. Или «радость и горе» людей, отходя в прошлое, перестали для них становиться «ничтожными»?.. И почему этими вечными противоречиями жизни могли страдать только современники Лермонтова, в эпоху формализма? Современный Лермонтову формализм не вызвал у него ни одного звука протеста. Обида, которою страдал поэт, была причинена ему «свыше», — Тем, Кому он адресовал свою ядовитую благодарность, о Ком писал:
Ищу кругом души родной,
Поведать, что мне бог готовил,
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей!
Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье,
Цель упований и страстей?
Ни в какую эпоху не получил бы он ответов на эти вопросы. Консервативный строй жизни в лермонтовское время несомненно влиял и на его поэзию, но как раз с обратной стороны. Быть может, именно благодаря патриархальным нравам, строгому религиозному воспитанию, киоту с лампадой в спальне своей бабушки, Лермонтов с младенчества начал улетать своим умственным взором все выше и выше над уровнем повседневной жизни и затем усвоил себе тот величавый, почти божественный взгляд на житейские дрязги, ту широту и блеск фантазии, которые составляют всю прелесть его лиры…»
Подводя итоги своей попытки «одним штрихом» очертить поэтическую индивидуальность Лермонтова, С. Андреевский замечает:
«Эта индивидуальность всегда будет казаться нам загадочной, пока мы не заглянем в «святую святых» поэта, в ту потаенную глубину, где горел его священный огонь. Здесь мы пытались указать лишь на внутреннее озарение тех богатых реализмом творений, которые завещал нам Лермонтов. Подкладка его живых песен и ярких образов была нематериальная. Во всем, что он писал, чувствуется взор человека, высоко парящего «над грешною землей», человека, «не созданного для мира»…»
Суть движения лермонтовского духа, которое почуял, но не смог до конца осмыслить Белинский, далеко не сразу далась русскому уму.
В осмыслении этого движения без Пушкина, разумеется, не обошлось…
Белинский, и при жизни Лермонтова, и по его смерти, пытался определить, что же роднит этих поэтов и что их отличает, куда ведет пушкинский путь и куда лермонтовский. Он считал Пушкина «художником по преимуществу», которого назначение было — осуществить на Руси идею поэзии как искусства.
«Пушкин первый сделал русский язык поэтическим, а поэзию русскою…
Как творец русской поэзии, Пушкин на вечные времена остается учителем (maestro) всех будущих поэтов…»
Все это и верно (если говорить о поэзии как жанре искусства), и не верно (если иметь в виду поэзию как таковую, которую, конечно же, создал народ — в своем слове, в песнях, в былинах и легендах, в пословицах и поговорках).
Критик справедливо опроверг мнения тех, кто считал Лермонтова лишь счастливым подражателем Пушкина, указав разницу между ними: Пушкин — поэт «внутреннего чувства души», Лермонтов — поэт «беспощадной мысли истины», у одного «грация и задушевность», у другого «жгучая и острая сила». Однако все это скорее относится к особенностям стиля, нежели к существу поэзии.
Склонность Белинского к «социологичности» взгляда на литературу только дробила истину: Пушкин, согласно критику, «провозвестник человечности», «пророк высоких идей общественных», стихи его «полны светлых надежд предчувствия торжества» и пр., тогда как у Лермонтова, хотя в стихах и «виден избыток несокрушимой силы», однако «уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностию, безверием в жизнь». Вывод: Лермонтов — поэт «совсем другой эпохи», а его поэзия — «совсем новое звено в цепи развития нашего общества».
По смерти Лермонтова Белинский стал еще более «социологичен» в оценке его поэзии:
«Лермонтов был истинный сын своего времени, — и на всех творениях его отразился характер настоящей эпохи, сомневающейся и отрицающей, недовольной настоящею действительностью и тревожимой вопросами о судьбе будущего. Источником поэзии Лермонтова было сочувствие ко всему современному, глубокое чувство действительности, и ни на миг не покидала его грустная и подчас болезненно-потрясающая ирония, без которой в настоящее время нет истинного поэта. С Лермонтовым русская поэзия, достигшая в период пушкинский крайнего развития как искусство, значительно шагнула вперед как выражение современности, как живой орган идей века, его недугов и возвышеннейших порывов».
И это — о поэте, который куда как больше пребывал в вечности, чем в современности…
Каждый из тех писателей и мыслителей, кто пытался понять отличие поэзии Лермонтова от поэзии Пушкина, внутренне чувствовал, что это исключительно важно для всей русской литературы, что здесь и таятся «подземные» ключи и реки ее глубинного развития. В истории нашей словесности так произошло, что эти два писателя появились почти одновременно, один следом за другим, и надолго определили ее пути — и в Золотом ее веке, и в Серебряном, и, наверное, в новых уже веках, к которым никто пока не может подобрать подходящего благородного или же не слишком металла. Даже краткий обзор мнений и мыслей по этому поводу выявляет такую разноголосицу, такую метафорическую пестроту, что невольно становится понятным: тут задеты основы того, что называется русской душой.
Впрочем, в метафорических определениях есть и характерное сходство:
«…сквозь вечереющий пушкинский день таинственно мерцает Лермонтов, как первая звезда.
Пушкин — дневное, Лермонтов — ночное светило русской поэзии. Вся она между ними колеблется, как между двумя полюсами — созерцанием и действием».
Как близок к этому определению Дм. Мережковского Сергей Андреевский:
«Излишне будет касаться вечного и бесполезного спора в публике: кто выше — Лермонтов или Пушкин? Их совсем нельзя сравнивать, как нельзя сравнивать сон и действительность, звездную ночь и яркий полдень».
«Нельзя сравнивать» — но сравнивают, вольно или невольно. Георгий Адамович подметил, что в духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить и невозможно отрицать, — «это есть противостояние Пушкину».
«В детстве все мы спорили, кто из них «выше», поумнев, спорить перестали. Отпала охота измерять то, что неизмеримо. Замечательно, однако, что и до сих пор в каждом русском сознании Лермонтов остается вторым русским поэтом, — и не то чтобы такое решение было внушено величиной таланта, не то чтобы мы продолжали настаивать на каких-нибудь иерархических принципах в литературе, — дело и проще, и сложнее: Лермонтов что-то добавляет к Пушкину, отвечает ему и разделяет с ним, как равный, власть над душами».
Подивившись тому обстоятельству, что все современники Пушкина входят в его «плеяду», а вот Лермонтова «туда никак не втолкнешь», Г. Адамович опять обращается к помощи метафоры, а затем и филологии:
«С тех пор у нас два основных — не знаю, как выразиться точнее, — поэта, два полюса, два поэтических идеала: Пушкин и Лермонтов. Обыкновенно Лермонтова больше любят в молодости, Пушкина — в зрелости. Но это разделение поверхностное. Существуют люди, которым Лермонтов особенно дорог; есть другие, которые без Пушкина не могли бы жить, — вечный разлад, похожий на взаимное отталкивание прирожденных классиков и прирожденных романтиков. Классицизм ищет совершенства, романтизм ищет чуда. Что-то близкое к этому можно было бы сказать и о Пушкине и Лермонтове и по этому судить, как глубока между ними пропасть, как трудно было бы добиться их творческого «примирения».
«Полюсы» — все же нечто постоянное, что обозначилось в русской литературе с появлением в ней Пушкина и Лермонтова. Но было ли движение? Петр Бицилли разглядел «некоторый эволюционный ряд» в явлениях русской поэзии, «известную закономерность в смысле последовательности раскрытия заложенных в духе и строе русского языка поэтических возможностей». Однако для самих поэтов, по его мнению, не существовало никакой «этого рода закономерности»:
«Решая те или иные поэтические задачи, они подчинялись не потребности способствовать «поступательному ходу поэзии», а иной, более благородной: найти подходящие символы для выражения работы своего духа».
Ну что ж, и на этом спасибо. Поэта ли должен беспокоить «поступательный ход»? Поэту нужно выразить свою душу!..
«Эволюцию» (если такое понятие вообще уместно для поэзии) определяют не волевые посылки и желания поэтов, а содержание их творчества, иначе — осуществленный дар. Гении достигают пределов в тех «возможностях», которые заложены в духе и строе языка, или, говоря широко, народа, и тайна эта велика есть. Собственно, развитие русской поэзии и следует понимать как касание неба — достижение этих самых предельных возможностей, изначально таящихся в языке, а не как некий поступательный эволюционный ход.
По Петру Бицилли, развитие это шло скачками — «и убедительнейшим доказательством этого является то, что поэтические новшества Лермонтова прошли незамеченными, почему и впоследствии его роль как обновителя русского поэтического языка была забыта».
Окончательный вывод критика таков:
«До Пушкина Лермонтов вряд ли мог появиться. Но из этого не следует, что после Пушкина он обязательно должен был появиться. То, что русская поэзия проделала известный определенный круг развития, обусловлено духом и строем русской речи. То, что вообще она этот круг проделала есть чудо, каким является всякая индивидуальная жизнь».
Чудо!..
Вот с чем нельзя не согласиться.
Чудом была жизнь гениев и их творчество.
Но отношение к чудесному как таковому, как вообще к сфере духовной, у Пушкина и у Лермонтова было разным.
Василий Зеньковский пишет:
«Бесспорная гениальность Лермонтова, возглавителя плеяды русских лириков, намечает путь русского романтизма, который, правда, уводил русскую душу от той духовной трезвости и духовной ясности, которая была так свойственна Пушкину, но в то же время затронул силы души, дремавшие в ней до того…»