Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей — страница 58 из 78

И вижу я неподалеку

У речки, следуя пророку,

Мирной татарин свой намаз

Творит, не подымая глаз;

А вот кружком сидят другие.

Люблю я цвет их желтых лиц,

Подобный цвету ноговиц,

Их шапки, рукава худые,

Их темный и лукавый взор

И их гортанный разговор.

И следом — про шальную пулю («славный звук»), про то, как «зашевелилась пехота», про команду «живо выдвигать повозки»… а между тем есть еще время подымить чубуком:

«Савельич!» — «Ой ли!» — «Дай огниво!»… —

и про схватку-единоборство, как в старину, неприятельского мюрида в красной черкеске с отважным гребенским казаком, ответившим на его вызов… а там перестрелка, легкий бой.

Живая, редкая по непосредственности зарисовка. Неожиданно тон повествования снова меняется: вместо добродушной созерцательности — печаль, и мы слышим голос самого поэта:

Но в этих сшибках удалых

Забавы много, толку мало;

Прохладным вечером, бывало,

Мы любовалися на них

Без кровожадного волненья,

Как на трагический балет;

Зато видал я представленья,

Каких у вас на сцене нет.

«Балет», «представленья» — это чтобы было понятнее молодой столичной барыне, к которой обращается поэт, — но уже в нелепом эпитете «трагический» театральное понятие «балет» изломано подлинной трагедией и болью.

И дальше он уже не щадит своей слушательницы — просто, трезво и твердо рассказывает о вспыхнувшем жестоком бое, что был «обещан» и случился «под Гихами». Лазурно-ясный свод небес — а на земле схлестнувшиеся толпы людей, дым пушек, град пуль, сверкающие сабли всадников…

Так о войне в русской литературе еще не писали. Прежде были торжественные оды о победах отечественного оружия. Но где тяжеловесная бронза ломоносовских стихов, где звонкая медь державинских ямбов?.. — У Лермонтова совсем другое:

Но вот под бревнами завала

Ружье как будто заблистало;

Потом мелькнуло шапки две;

И вновь все спряталось в траве.

То было грозное молчанье,

Недолго длилося оно,

Но в этом странном ожиданье

Забилось сердце не одно.

Вдруг залп… глядим: лежат рядами,

Что нужды? здешние полки

Народ испытанный… «В штыки,

Дружнее!» — раздалось за нами.

Кровь загорелася в груди!

Все офицеры впереди…

Верхом помчался на завалы

Кто не успел спрыгнуть с коня…

«Ура!» — и смолкло. «Вон кинжалы,

В приклады!» — и пошла резня.

И два часа в струях потока

Бой длился. Резались жестоко,

Как звери, молча, с грудью грудь,

Ручей телами запрудили.

Хотел воды я зачерпнуть…

(И зной и битва утомили

Меня), но мутная волна

Была тепла, была красна.

Прямой взор — беспощадная правда…

И потом, после боя, когда еще дымится пролитая человеческая кровь и стелется клочьями дым, поэт не опускает глаз:

На берегу, под тенью дуба,

Пройдя завалов первый ряд,

Стоял кружок. Один солдат

Был на коленах; мрачно, грубо

Казалось выраженье лиц,

Но слезы капали с ресниц,

Покрытых пылью… на шинели,

Спиною к дереву, лежал

Их капитан. Он умирал;

В груди его едва чернели

Две ранки; кровь его чуть-чуть

Сочилась. Но высоко грудь

И трудно подымалась, взоры

Бродили страшно, он шептал…

«Спасите, братцы. — Тащат в горы.

Постойте — ранен генерал…

Не слышат…» Долго он стонал,

Но все слабей, и понемногу

Затих и душу отдал Богу;

На ружья опершись, кругом

Стояли усачи седые…

И тихо плакали… потом

Его остатки боевые

Накрыли бережно плащом

И понесли…

Так близко, подробно о войне еще не писали.

Израненная плоть человеческая исходит в последнем мучении… — и тут мы снова слышим голос поэта, до этого о себе, о своих чувствах не произнесшего почти ни слова:

…тоской томимый,

Им вслед смотрел я недвижимый.

И вновь прямой не отводимый взор — теперь уже в свою душу:

Меж тем товарищей, друзей

Со вздохом возле называли;

Но не нашел в душе моей

Я сожаленья, ни печали.

Это, конечно, не равнодушие, не бесчувственность сердца — это опустошенность испытанным. Если на что и хватает сил, так только на пейзаж после боя:

Уже затихло все; тела

Стащили в кучу; кровь текла

Струею дымной по каменьям,

Ее тяжелым испареньем

Был полон воздух. Генерал

Сидел в тени на барабане

И донесенья принимал.

Окрестный лес, как бы в тумане,

Синел в дыму пороховом.

А там, вдали, грядой нестройной,

Но вечно гордой и спокойной,

Тянулись горы — и Казбек

Сверкал главой остроконечной.

Ошметки кровавой резни на земле — а вдали вечно прекрасные белоснежные вершины гор. Смерть и жизнь…

И с грустью тайной и сердечной

Я думал: «Жалкий человек.

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места хватит всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он — зачем?»

Сколько ни отыскивай на это объяснений, от шибко глупых и до шибко умных, а ответа не было и нет.

Галуб прервал мое мечтанье…

Мечтанье — вот оно, лермонтовское определение того, на что не сыщешь ответа.

…Ударив по плечу; он был

Кунак мой; я его спросил,

Как месту этому названье?

Он отвечал мне: «Валерик,

А перевесть на ваш язык,

Так будет речка смерти: верно,

Дано старинными людьми».

«А сколько их дралось примерно

Сегодня?» — «Тысяч до семи».

«А много горцы потеряли?»

«Как знать? — зачем вы не считали!»

«Да! будет, — кто-то тут сказал, —

Им в память этот день кровавый!»

Чеченец посмотрел лукаво

И головою покачал.

Насмешливый взгляд чеченца и его умудренное, печальное молчание — вот и все о том, кто победил ли в бою, кто проиграл… и что в этом сражении погибло.

И поэт — замолкает о войне… Он словно бы разом стряхнул с себя какое-то тяжелое наваждение.

Он снова вспоминает о той, кому зачем-то рассказал о произошедшем. Вряд ли он отправит ей свой немудреный рассказ. Однако не поведать об этом он не мог.

Но я боюся вам наскучить,

В забавах света вам смешны

Тревоги дикие войны;

Свой ум вы не привыкли мучить

Тяжелой думой о конце;

На вашем молодом лице

Следов заботы и печали

Не отыскать, и вы едва ли

Вблизи когда-нибудь видали,

Как умирают. Дай вам Бог

И не видать: иных тревог

Довольно есть. В самозабвенье

Не лучше ль кончить жизни путь?

И беспробудным сном заснуть

С мечтой о близком пробужденье?

Одно ему осталось — проститься.

Теперь прощайте: если вас

Мой безыскусственный рассказ

Развеселит, займет хоть малость,

Я буду счастлив. А не так? —

Простите мне его как шалость

И тихо молвите: чудак!..

5

Этот безыскусственный рассказ насквозь трагичен. Так же, как трагична жизнь, и любовь, и война, как трагичны одиночество, смерть.

Чем безыскусственней, тем и трагичней.

А в стихотворении «Валерик» это качество рассказа — абсолютно. По искренности, естественности, точности, правдивости, свободе выражения, по переливам тона в голосе рассказчика и общей их гармонической полноте.

За полтора с лишним века стихотворение ни на йоту не устарело.

Тот же дух высокой простоты, истинной грусти, глубокого чувства и мысли.

Виссарион Белинский сразу же по прочтении этого произведения в 1843 году отнес «Валерик» к «замечательнейшим» созданиям Лермонтова, и это совершенно справедливо. «…оно отличается этою стальною прозаичностью выражения, которая составляет отличительный характер поэзии Лермонтова и которой причина заключается в его мощной способности смотреть прямыми глазами на всякую истину, на всякое чувство, в его отвращении приукрашивать их».

Петр Бицилли отмечал, что «если Лермонтов явился у нас создателем новой поэзии, то это потому, что он принес с собою новое мироощущение, какой-то новый внутренний опыт, как-то по-своему разрешил трагедию жизни».

В чем же была эта новизна? Только ли в психологической глубине образов, в пристальности взора, видящего суть происходящего?…

Сергей Андреевский точно заметил, что в Лермонтове жили одновременно бессмертный и смертный человек, — это и «обусловило весь драматизм, всю привлекательность, глубину и едкость его поэзии»:

«Одаренный двойным зрением, он всегда своеобразно смотрел на вещи. Людской муравейник представлялся ему жалким поприщем напрасных страданий… Поэт никогда не пропускал случая доказать людям их мелочность и близорукость».

Андреевский опирается на ключевые строки из стихотворения «Валерик» — на восклицание «офицера Лермонтова» о людях: «Жалкий человек! Чего он хочет?..», зачем враждует под ясным небом на земле, где места хватит всем?..

Вячеслав Иванов, размышляя о Лермонтове, писал о противоречивых порывах русского характера и русской судьбы:

«Лирические признания, правда, открывают многое, но не связывают и легко могут быть опровергнуты. Когда элегический тон поэту надоедает, он становится горячим ревнителем величия или даже экспансии империи. Образ жизни его также не соответствует его воззрениям. Безупречный армейский офицер, храбрый воин, он во всеуслышание говорит о своей ненависти к войне, но с наслаждением, с опьянением бросается в кровавые стычки и сражения кавказских походов».