Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей — страница 74 из 78

тва, когда оно, утратив свой предмет, но сохранив свою энергию и оттого страдая, не ищет нового предмета и не только примиряется с утратой, но и находит себе пищу в самом этом страдании. Примирение достигается мыслью о неизбежности утраты и внутренним удовлетворением, какое доставляет стойкое чувство. В этом моменте грусть встречается и расходится с радостью: последняя есть чувство удовольствия от достижения желаемого; первая есть ощущение удовольствия от мысли, что необходимо лишение и что его должно перенести. Итак, источник грусти — не торжество нелепой действительности над разумом и не протест последнего против первой, а торжество печального сердца над своею печалью, примиряющее с грустной действительностью. Такова, по крайней мере, грусть в поэтической обработке Лермонтова».

Виссарион Белинский относил это, по сути итоговое в лирике поэта стихотворение, где «все лермонтовское», к числу избраннейших.

Запечатлев «лирическое настоящее» — мгновение, душевное состояние, настроение, «Выхожу один я на дорогу…», по замечанию филолога И. Роднянской, «тем не менее сплошь состоит из высокозначимых в лермонтовском мире эмблематичных слов, каждое из которых имеет долгую и изменчивую поэтическую историю». Это: «путь» и «пустыня» (странничество), «сладкий голос» (песня), «темный дуб» (один из образов блаженства) и т. д. А «голубое сиянье»! Оно своим происхождением — из «пространств синего эфира» (поэма «Демон»).

Одна из самых поразительных строк Лермонтова:

Спит земля в сиянье голубом…

Это сиянье голубое впервые воочию увидел из иллюминатора космического корабля Юрий Гагарин, взлетевший над землей в апреле 1961 года… — через сто двадцать лет, как оно открылось духовному взору Лермонтова. Поэт обладал объемным, земным и космическим зрением — и разом видел и землю и небо, и кремнистый путь в пустыне и звезды, говорящие друг с другом.

И. Роднянская пишет, что все эти прежние смысловые моменты лермонтовской лирики вступают в стихотворении «Выхожу один я на дорогу…» в новое трепетно-сложное соотношение: это — «тончайшая душевная вибрация, совмещающая восторг перед мирозданием с отчужденностью от него, печальную безнадежность с надеждой на сладостное чудо».


Стихотворение «Выхожу один я на дорогу…» вспоминает и Константин Леонтьев. Рассказывая в «Письмах с Афона» о своей монастырской жизни, он пишет:

«Есть у Лермонтова одно стихотворение, которое ты сама, я знаю, любишь… В нем надо изменить одну лишь строку (и, мне кажется, он сам изменил бы ее со временем, если бы был жив), и тогда оно прекрасно выразит состояние моей души теперь. Без этого изменения, сознаюсь тебе, оно теперь было бы мне противно, ибо напомнило бы мне все то, о чем я так рад забыть:

Выхожу один я на дорогу —

Сквозь туман кремнистый путь блестит.

Ночь тиха; пустыня внемлет Богу.

И звезда с звездою говорит…

Да! Для меня теперь жизнь на Афоне почти такова.

В последнем письме моем я говорил о том, что и в обителях, и в пустыне человек не может достичь полного спокойствия. Борьба и горе, ошибки и раскаяние не чужды ему нигде. Я говорил о той внутренней, духовной борьбе, которая есть удел каждого честного, убежденного инока…»

Здесь важно, что первые четыре строки стихотворения Леонтьев напрямую соотносит с монастырем, с иноческой жизнью, с той пустыней, в которой и проходит духовная борьба в человеке. — Такова была и душа Лермонтова на излете его судьбы.

Но что же за слова, которые Леонтьеву хочется изменить у Лермонтова, без чего стихотворение было бы ему «противно»? Тут для начала надо сказать, что на Афоне философ гостил, был еще непостриженным — и рвался к полной перемене в жизни, к монашеству. благой удел: «созерцание, беззаботность обо всем внешнем…, по временам почти полное приблизительное спокойствие» — все это было ему уже не по душе. И потому ему хотелось видеть в стихотворении другие слова:

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея

«Мне про бога» сладкий голос пел…

Но мало ли кто и как хочет подправить стихи под себя!..

Да и поэт вряд ли бы стал изменять что-либо в своем совершенном творении.

И не о Боге ли говорит строка, которую хотел изменить Леонтьев?

Про любовь мне сладкий голос пел…

Ведь кто поет, Лермонтов не уточняет. Женщина?.. А может, Ангел?..

Бог есть любовь

Здесь косвенно прослеживается совсем другое: Леонтьев, похоже, точно угадал, что ожидало бы Лермонтова дальше в жизни, останься он в ней. — Перерождение, духовный подвиг!..

«Что бы вышло из Лермонтова? — спрашивал себя Розанов. — За Пушкиным он поднимался неизмеримо более сильною птицею… Лермонтов был совершенно необыкновенен, «не мы». Совершенно нов, неожидан, «не предсказан» — деловая натура его в размеры слова не уместилась бы. Но тогда куда же? Мне он представляется духовным вождем народа. Решусь сказать дерзость — он ушел бы в путь Серафима Саровского».

И еще его слова:

«Лермонтов был чистая, ответственная душа. Он знал долг и дал бы долг. Но как великий поэт. Он дал бы канон любви и мудрости. По многим, многим приметам он начал выводить «Священную книгу России».

2

Провожая Лермонтова на Кавказ, Владимир Одоевский подарил ему записную книжку и надписал: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную».

В этой надписи — и пожелание, чтобы друг уцелел на войне, и надежда увидеть его новые прекрасные стихи.

Сам Лермонтов вернуть Одоевскому записную книжку не смог — это сделал его родственник А. Хастатов в 1843 году.

И всю книжку поэт не исписал — не успел…

…И в последние встречи, и прежде они спорили друг с другом о религии. Не потому ли Одоевский, в напутствие поэту, записал в той же книжке слова из Евангелия: «Держитеся любове, ревнуйте же к дарам духовным да пророчествуете. Любовь николи отпадает».

Словно бы в ответ ему Лермонтов и написал стихотворение «Пророк». Оно осталось последним в записной книжке, дальше чистые листы…

С тех пор как вечный судия

Дал мне всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

Лермонтов начинает там, где закончил Пушкин. Если пушкинский поэт-пророк отправляется в путь, чтобы «глаголом жечь сердца людей», лермонтовский — этот путь уже прошел:

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья:

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья.

«Ближним», «толпе» пророк не нужен, и кроме ненависти он ничего не вызывает в них. Народ глух, и сердца очерствели, закаменели — глагол их не жжет

Посыпал пеплом я главу,

Из городов бежал я нищий,

И вот в пустыне я живу,

Как птицы, даром Божьей пищи.

Поэт отвергнут людьми — но не землей, не мирозданием, не Богом:

Завет предвечного храня,

Мне тварь покорна там земная;

И звезды слушают меня,

Лучами радостно играя.

Земля и небо слушают того, кто за любовь и правду изгнан людьми.

…Тут вспоминается, как в пустыне Антонию Великому повиновались львы, как к лесной избушке «убогого Серафима» слетались птицы и дикие медведи приходили полакомиться из рук хлебной корочкой.

«Тварь земная» чуяла святость и безропотно покорялась ей…

А вот люди это чутье сильно поутратили:

Когда же через шумный град

Я пробираюсь торопливо,

То старцы детям говорят

С улыбкою самолюбивой:

«Смотрите: вот пример для вас!

Он горд был, не ужился с нами:

Глупец, хотел уверить нас,

Что Бог гласит его устами!

Смотрите ж, дети, на него:

Как он угрюм, и худ, и бледен!

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!»

Пушкинский пророк, тот был в самом начале своего высокого пути, а лермонтовский его собрат — в конце и вослед себе слышит от тех, с кем «не ужился», насмешливо-презрительный приговор:

Глупец, хотел уверить нас,

Что Бог гласит его устами!..

Потому и слог Лермонтова гораздо проще, приземленнее, чем у Пушкина: тут не до высокой торжественной речи — тут жестокая обыденность действительности, где правит злоба и порок. Лермонтов, своим пристальным тяжелым взором, прямо смотрит на жизнь, на общество — и не отводит глаз от того, что видит.

Пушкин и Лермонтов написали своих «Пророков» примерно в одном и том же возрасте, в 26–27 лет, — но какая разница во взглядах на место поэта в своей стране!

Если у первого, наверное, еще имелись иллюзии, надежды, то у второго их нет и в помине: обнаженная, как реальность, правда. А такая правда требует силы и мужества, чтобы не отводить глаз. — У Лермонтова все это было…

Белинский считал, что «Пророк» — одно из лучших стихотворений Лермонтова:

«Какая глубина мысли, какая страшная энергия выражения! Таких стихов долго, долго не дождаться России!..»

Зачем и дожидаться, коли за полтора с лишним века лермонтовский «Пророк» нисколько не устарел, а наоборот — с каждой эпохой звучит только злободневней…

Василий Ключевский, прослеживая за тем, как резко изменилось «настроение» Лермонтова к концу жизни, как из воздушных облаков романтизма от пал за жесткую землю реализма, писал:

«Наконец, ряд надменных и себялюбивых героев, все переживших и передумавших, брезгливых носителей скуки и презрения к людям и жизни, у которой они взяли все, что хотели взять, и которой не дали ничего, что должны были дать, завершается спокойно-грустным библейским образом пророка, с беззлобною скорбью ушедшего от людей, которым он напрасно проповедовал любви и правды чистые ученья».