мов и тысяч жарких дыханий.
Ни Дюдень, ни князь Андрей, стремительно пройдя по Руси и нигде не встретив отпора, не ждали сопротивления и здесь.
Тем более верно знали, что тверской князь находится сейчас у хана Тохты. Каково же было их удивление, когда на требование отворить ворота и принять нового великого князя ответил сам Михаил Ярославич. Он появился внезапно в окружении бояр у надвратной башни главных восточных ворот. Белые, червленые и черные боевые знамена, поднятые на древках, и вид князя, убранного в кольчугу, в высоком железном шлеме, с короткой саблей в ножнах у пояса говорили за себя сами: Тверь покоряться не собиралась.
И все же Андрей Александрович попробовал было прибегнуть к обычному своему хитрому способу.
— Здрав будь, Михаил Ярославич! Никак, войной встречать меня вышел? Напрасно! Пожалей людей своих! А коли откроешь ворота, ни в чем не будет тебе урона. Богом клянусь, брат!..
В ясной морозной тишине слова его легко достигали крепости. Слышно даже было, как конь, переступая под ним, хрустит снегом.
— Пес… — сказал Михаил сквозь зубы. — Поори ему, — кивнул он стоявшему рядом Кондрату Тимохину.
И боярин с видимым удовольствием, трубно, далеко разнося слова, повторяя князя, прокричал ответ:
— Не клянись, пес! Рыло твое в крови. Кровью и захлебнешься!
Михаил хотел сказать о луке царя Тохты, который тот подарил ему на врагов, но в последний миг, когда слова были уже готовы сойти с языка, удержался. Андрей давно заручился поддержкой и Тохты, и Ногая — теперь уж это было вполне очевидно. Иначе последний не дал бы ему своих татар, а первый не послал ему в помощь брата-царевича. А уж Дюденя, знавшего Тохту и его истинные намерения, слова о ханском луке и вовсе смутить не могли. Мало что и кому может подарить или милостиво пообещать правосудный Тохта, мыслей его никто знать не может. Да и в чем важность милостей хана, оказанных русскому князю, когда Джасак ложь и коварство по отношению к врагам полагает необходимой добродетелью как обычных татар, так и их государей.
Вместо слов Михаил плюнул в сторону городецкого князя и царевича Дюденя.
— Неподобно тебе со стены браниться, Михаил Ярославич! — укорил его Андрей Александрович, перекосившись лицом. — Открой ворота, князь! Богом клянусь…
— Нет у тебя Бога, пес! — перебил его Михаил. — Пожги Тверь, как Коломну пожег, собака, я и тогда говорить с тобой не стану, выблядок…
Лава за лавой накатывали татары.
Легкие конные лучники ход начинали стеной. Приближаясь, стена их то распадалась, то вновь смыкалась, то грозила хлынуть в обход крепостной стены двумя рукавами, но, подчиняясь невидимому знаку или команде, ударяла в одно, каждый раз новое, нежданное для оборонщиков место, стараясь нащупать брешь.
Приблизившись насколько возможно, лучники выпускали стрелы, обмотанные у жала паклей или тряпьем, пропитанными вонькой черной и масляной жижей, горевшей жарко и жадно. На лету такая стрела визжала, брызгала пламенем, не гасшим и на снегу. Те, кому удавалось подобраться под самые стены, закидывали тверичан глиняными горшками с «греческим огнем» — той же черной масляной жижей. Ш-шпок! — разбивались горшки с громким пугающим звуком и разливали пламя.
Выпустив стрелы, всадники уходили вбок и назад, давая место новой стене. И так лава за лавой, волна за волной… А за Волгой наизготове стояли тысячи конных мечников, вооруженных копьями и длинными саблями. Тяжелые мечники и их лошади были крыты бронью и латами из желтой, не пробиваемой стрелами скоры. В каждый миг они готовы были пойти на приступ, туда, где обнаружится первая слабина.
Однако пока пробить брешь татарам не удавалось. «Греческий огонь» из разбитых горшков и со стрел не успевал разгораться. Стоило такой стреле перелететь через стену, тут же с малыми и большими бадейками гуртом к ней кидались, бабы и ребятишки. Правда, и вода не сразу сбивала дьявольский поганый огонь. Растекшуюся по городнице, горящую всей поверхностью жидкость из разбитых горшков мужики затаптывали ногами, сбивали пламя скинутыми с плеч зипунами и полушубками, не давая огню схватиться. Стрелы, что язвили огнем внешние стены крепости и ворота, наловчились сверху сбивать колами, хотя при этом и погибали бессчетно. Впрочем, как ни старались, кое-где огонь все же занялся. Горела и надвратная башня. Внутри же крепости покуда всего одна изба занялась пожаром, полыхнув соломенной кровлей. По счастью, день был безветрен, а мужики и бабы, накинувшись скопом, вмиг раскатали ближайшие к пожарищу срубы.
Каждый прилив новой татарской лавы оставлял на крепостной стене раненых и убитых. Возле бойниц, сменяя друг друга, все время находились лучники, и стрела, угодив в бойницу, почти неминуемо поражала человека. Хотя большая часть татарских стрел, перелетев через частокол заборола, выхватывала случайные жертвы, пущенные наугад, их стрелы все же находили себе добычу, по странной прихоти выбирая то бабу, то старика, то дите, а то и собаку.
Одна такая собака, визжа и брызгая кровью, вертелась юлой на затоптанном красном снегу, ухватив ощеренными зубами древко стрелы, насквозь пробившей ее живот возле ляжек. Пробегавший мимо мужик приостановился, вынул из ножен короткий меч и, размахнувшись, рубанул по изогнутой шее собаки, оборвав ее мучения и визг. Оскаленная голова упала горлом на снег. Однако лапы собаки все еще переступали, продолжая движение по кругу, а обезглавленное горло, брызжа кровью, все еще тянулось к хвосту, пока изумленный мужик не остановил этот бег, пнув бедолагу в бок.
Схорониться от стрелы, коли она уж решила тебя найти, было никак нельзя. Из града стрел, пущенных разом, твоя стрела отыскивала тебя там, где, казалось, никак не могла отыскать. Тысяцкого Кондрата Тимохина стрела нашла, когда он, повернувшись спиной к бойницам, уже сходил со стены. Когда его голова уж должна была скрыться за верхним бревенчатым срубом, из не прикрытой никем бойницы, чиркнув по ее кромке пером и оттого изменив направление, вдруг вылетела его стрела и достала Кондрата, угодив аккуратно между щитком назатыльника и краем кольчуги в самую шею, перебив позвонок и выйдя из горла…
Но и татары несли потери. Не один десяток их лучников, снятых русской стрелой с седла, остался лежать под стеной. Не один десяток раненых и убитых унесли назад кони. Каждая новая волна оставляла перед крепостью черные, недвижные камни трупов. Причем раз от разу волны останавливались все дальше от крепости, там, где русские стрелы не наносили вреда, и наконец вовсе иссякли.
Никто в городе не знал, да и не мог знать, насколько и для чего взяли передышку татары. Во всяком случае, можно было спокойно осмотреться, посчитать потери, унести убитых со стен, отправить в дома к бабкам-лекаркам раненых. Все понимали: это лишь отсрочка от смерти, а потому особенной радости в глазах людей не было, однако и решимости защищаться после первых часов обороны, кажется, не убавилось. Просто устали люди от смерти, что косила рядом своей косой.
Лучники не ушли от бойниц, лишь опустились на корточки, сели на бревнища городниц, привалились спинами к заборолу. Молодухи, бабы и ребятишки полезли на стену, неся в руках лукошки и завязанные узлом полотенца со снедью. Вряд ли предполагал кто, что разговеться придется ныне не за столами со стюднем да сваренными просоленными окороками под добрый ковш духовитого сыченого меда, а на холоду, на дымной, опаленной крепости, кромсая хлеб и мясо ножами, наточенными на людей. А впрочем, всякая радость — радость, когда бы Бог ее ни послал. Как ни томилась душа, брюхо принимало с охотой все, что принесли в лукошках. А главное, отчего-то любо было глядеть на молодух и мужних жен, искавших на стене своих милых, будто последний раз видели они их не до полдня, а уж многие долгие дни назад. Но не было радостных вскриков при встрече, да и слов-то почти не произносили, лишь глядели в глаза друг другу и молчали. Горе — не счастье, его не удержишь, однако и бабьего воя покуда в городе слышно не было. Узнав вдруг, куда снесли ее мужа (а убитых сносили под стену), охнет иная, всплеснет руками, рассыпав еду из лукошка, закусит зубами ладонь и неслышно заплачет. И слезы в общей беде были молчаливы…
12
Все время боя князь провел на стене. А теперь он сидел в жарко натопленной избе, рассупонившись от брони и одежд аж до нижней, мокрой насквозь рубахи. Откинувшись головой на стену и прикрыв глаза, он будто бы улыбался. Ему и впрямь впервые за многие месяцы было покойно и чуть ли не радостно — в жаркой кровавой страде душа освобождалась от сарайского унижения, и уж за то одно не жалко стало и умирать.
Причащая его ныне поутру, усталый, осунувшийся после всенощной владыка Симон молвил:
— По грехам нашим воздает нам Господь! Не Андрей тот, но Бог снова навел поганых на Русь в великие праздники, ибо сказано: обращу праздники ваши в плач и песни ваши в рыдания…
— Ужели Господь не нам, а им покровительствует? — спросил тогда Михаил.
— Не им он покровительствует, сын мой, а нас наказывает, — усмехнулся в ответ епископ.
— За что же, владыко?
— Али не за что? — спросил Михаила Симон и сам ответил: — За дурные наши пути. За то, что и ради Господа не можем презреть суету, себялюбие, не имеем сил ни корысть победить, ни тщеславие, ни гордыню великую княжескую, дабы ради Господа нашего единым миром соединиться…
«Стократно прав владыка: по грехам нашим и наказание! Только откуда же эта радость?..»
Бояре не тревожили князя. Каждый думал о своем, отдельном и милом, да все вместе о том, сколь долго они продержатся. И странно — вопреки обреченности, ни в чьей душе не было страха, одна лишь досада, что татары сделали передышку. Лучше бы уж на стену полезли, коли уж смерти не миновать. Всем скорее хотелось сшибки.
Чуть запоздав от злых коротких ударов била, с улицы донесся крик:
— Татары!..
Но и в этом крике, несшем ужас и смерть, ныне не было страха.
Михаил поднялся с лавки, не ожидая услуги, начал одеваться, спокойно, неторопливо и тщательно застегнулся на все пуговицы, крючки и петельки, затянул серебряный пояс с короткой, кривой, как у татар, саблей, перекрестился на угол с образами, где ради праздничка, пыхая маслом, горела лампадка.