Михаил Тверской: Крыло голубиное — страница 50 из 83

расчет понятия о совести и законе…


Все эти сомнения свои и догадки Михаил Ярославич изложил перед матушкой Ксенией Юрьевной и преподобным святейшим отцом Максимом, митрополитом Киевским и всея Руси.

Какого утешения он ждал от них, Михаил Ярославич и сам не знал. Но у кого же и просить совета и помощи, как не у матери и наместника Божиего на земле? Затем князь и зашел по пути в Орду, сделав крюк, во Владимир. Кроме того, недостойно и вере противно было бы искать ханского ярлыка без благословения митрополита.

Так уж вышло по Божией милости, что, съехав накануне той ночи, когда сгорел княжий терем, на моления к иконе Владимирской Божией Матери, больше уж в Тверь Ксения Юрьевна не вернулась. Приняв схиму, чего уж давно желала ее душа, под новым именем Марии, данным ей в постриге, ныне обреталась она в Успенском монастыре.

Конечно, ничто не мешало ей так же благочестиво нести в душе веру и в Твери, как несла она ее во Владимире, однако со смертью епископа Симона Ксения Юрьевна будто осиротела духовно. Сменивший Симона новый епископ, бывший отрочский игумен Андрей, и в усердии ради Бога оставался надменен и горд. Ни в беседах с ним, ни в совместных молитвах княгиня не могла найти того высокого утешения и светлой надежды, какими дарил ее Симон. Ведь Андрей был крещенным в православную веру литвином, сыном их князя Герденя, который когда-то попал в полон к псковскому Довмонту. Может быть, разумом он и склонился к Богу, однако душой, как видела это Ксения Юрьевна, оставался тщеславным литвином. Несмотря на видимое старание, которое проявлял тот перед старой княгиней, отчего-то Ксения Юрьевна не могла довериться ему полностью, как надлежит доверяться духовнику…

Опять же, и сын к тому времени возмужал умом и сердцем настолько, что давно уже не нуждался в ее поучениях, а она, как и всякая мать, не могла от них воздержаться. И хоть Михаил не показывал виду, но Ксения Юрьевна замечала, что иногда она уже раздражает сына своими советами. Тем паче что и выслушивая ее, поступал-то он все равно по-своему. Причем чаще прав оказывался сын, а не мать. Но норов есть норов, и ей, бывало, тяжело приходилось смиряться с новым своим положением. Кроме того, как ни любила она невестку, случалось ей переживать и оттого, что ночная кукушка куковала звончее. А как иначе, по-другому ведь не бывает… Так ли, не так ли, но теперь, служа Богу и издали думая о Твери, мать Мария, во всяком случае до сего дня, была покойна и счастлива.

Сухо щелкая, падали четки; привыкнув к звуку, мать Мария не замечала его; будто в прошлые времена, когда все решала одна, напряженно она думала о том, как помочь сыну, пришедшему к ней за советом и помощью, и не знала, чем может ему помочь.

Перед ней стоял не сын, но князь всей земли, обреченный властью на волю, недоступную ее пониманию…


Грек Максим посвящен был в митрополиты Киевские и всея Руси константинопольским старцем Иосифом по смерти великого миротворца промеж князьями, нравоучительного Кирилла, сведшего воедино церковные правила, в коих постарался избавиться от омрачавшего их облака еллинской мудрости. Давно то было.

С не меньшим душевным рвением, чем делал то до него Кирилл, Максим взялся за исполнение своих обязанностей, славя Господа и Законы Его, объездил бескрайние веси и города, однако скоро не то чтобы отчаялся, а как-то сердечно утомился от видимой бесплодности и тщеты усилий. И далее с присущим его народу спокойствием глядел на Русь и ее людей будто со стороны.

Да и в чем он мог успеть ее изменить, когда уж ни сил на то не оставалось, ни времени. Более чем за двадцать лет своего духовного пастырства на Руси многое увидел Максим, но не многое понял.

В тот год Максиму уже перешло за семьдесят. Был он стар, будто сухое дерево, но не дряхл, а силен и подвижен, красен умным лицом и чист той стариковской чистотой, что дается не одним умыванием, а жизнью, прожитой строго и бережно.

Волосы его были белы и ухоженны, а глаза оставались полны, будто зрелые темные сливы, и, как у сливы же бок, были подернуты легкою поволокой.

Слушая Михаила, он благодушно, согласно кивал, впрочем глядя не на него, а в окно, выходившее на епископский двор.

Вот уж пять лет, как Максим, покинув Печерскую лавру, вместе со всем клиросом перебрался из Киева, усилиями татар представлявшего собой почти необитаемое пепелище, во Владимир, к вечно праздничной лепоте которого он все не мог привыкнуть.

Острыми, молодыми глазами глядя в синюю даль клязьминской поймы, митрополит думал о милости и наказании, какими наделил Господь эту землю и этих людей. Коли подвластно им возводить такие города, как Владимир и Киев, с их соборами, перед величием которых нельзя не благоговеть, отчего неподвластны эти люди самим себе и Законам?

Сколько же вложил в них Господь всякого и всего, чтобы и разрушая не уставали они строить?

Сколько же нужно нести в душе разного, чтобы, в прах разоряя землю, попусту убивая себе подобных, все-таки оставаться усердными пахарями, искусными делателями, но, главное, вопреки всему, оставаться человеками, подверженными добру и склонными к милосердию?

Сколь велико должно быть к этой русинской стране Божие благоволение, ежели Он наделил ее жителей такой безмерной душой. И как же, несмотря на всю их греховность, велика к ним Господня милость. А милость та — несомненна. Иначе можно ли объяснить, что и татары, на зверства которых митрополит нагляделся в Киеве, так и не преломили их духа…

«Вот и тверской князь замыслил высокое: вернуть Русь на древний единый путь, с которого сошла она еще со времен Мономаха. Крепкое вервие и то изо многой пеньки плетется. Однако Русь держать — не веревку плесть, кабы из той веревки удавки не вышло… — Ведавший в людях старый грек будто по писаному читал в душе Михаила, и было ему и радостно и страшно за князя. — По плечу ли взять захотел?.. Не то беда, что на высокое сил недостанет — в высоком-то Бог помощник, но то, что и высокое на земле, бывает, достигается через низкое, а на низость Божьей помощи нет. Здесь нужен особый, один лишь людской талант, есть ли такой у князя? Вон московский-то Юрий, не спросил у него на то благословения и совестью, поди, не страдал, когда на дядю поднялся! Что же в этих людях за страсть себя и землю терзать? Отчего здесь каждый мнит себя не только выше людских законов, но и Божии готов попрать, считая лишь одного себя истинным христианином.

Коли князья не помнят, что они перед Всевышним за землю ответчики, так что уж с иных-прочих спрашивать? Прочие-то хоть и грешны, да мало виновны. Глаз видящий, ухо слышащее дал им Господь, разум дал, чтобы отличать худое от доброго, но незрячи, глухи и переменчивы люди к истине! Причем по отдельности всякий рад ей откликнуться, всяк лелеет ее в душе, а все вместе словно бесу подвержены — враз готовы ее предать ради лживого обольщения… — И в том с сердечным прискорбием не единожды убеждался святейший митрополит Максим. Чем более он жил на Руси, тем менее понимал, отчего происходит так. — Индо им все равно, кто их будет пасти, лишь бы кто-то да пас, даже и мерзкий вор?..»

Будто забыв о князе, старец неотрывно глядел на город, не в силах оставить взглядом зеленых улиц, сбегавших от кряжистых, приземистых Золотых ворот на одну сторону к Лыбеди, на другую ко Клязьме, бессчетных деревянных церквей и белокаменных храмов, и дальних стен Рождественского монастыря, крепость которых, поди, сродни крепости духа этого русского князя, кротко стоявшего перед ним.

«Что я могу ему дать? Какую истину могу открыть, какой бы он сам не ведал?..»

Михаил Ярославич тоже глядел в окно, думая о своем. Отчего-то сейчас, в преддверии сокровенного мига благословения, прежние радостные мечты о силе и величии Руси, какими он жил долгие годы, заслонились вдруг злыми, неотвязными мыслями о насущном. И оттого нехорошо, муторно было на сердце.

Не то его мучило, что Москва стараниями Даниила Александровича обрела силы. В конце концов, и Псков, и Великий Новгород, да тот же Владимир вовсе не были слабее Твери. Он не сомневался, что данной ему властью в своей земле сумеет одолеть всякого, кто пойдет ему поперек. Но то было горько Михаилу Ярославичу, что, еще не успев и принять великого княжения, в своей земле он должен был силой отстаивать то, что, согласно отчим законам, принадлежало ему по праву. До последнего времени, несмотря на многие предупреждения и вопреки очевидным приготовлениям Москвы к борьбе, он отчего-то верил, что никто не посмеет оспаривать у него это право. До последнего времени (отчего же, Господи?) он наивно предполагал и простодушно надеялся, что люди — ведь не слепы же они в самом деле — поймут, как понял то он, что Русь, ее крепость и воля выше всякой корысти.

Разумеется, Михаил Ярославич знал об обидах братьев Даниловичей. Куда как обидно навеки остаться в удельных князьях, когда судьба обещала иное. Но он к тем обидам не был причастен! Не он, но Господь распорядился так, что батюшка их умер, скончал свои дни на земле, не успев занять высокий владимирский стол. И, значит, Господь своею волей определил встать над Русью не московским князьям, а тверским!

А коли так, значит, Господу угодно именно то, что задумал Михаил Ярославич. Значит, Господь простил их прежние прегрешения перед ним, готов смилостивиться над несчастной русской землей и помочь ей вновь обрести утерянное достоинство и единство. Разве ради будущей славы Руси не следовало забыть свои обиды Москве?..

Ан выходило напротив! Со всей ясностью и отчаянием только теперь Михаил Ярославич увидел то и ужаснулся.

Не племянник ему был страшен, страшно было то, что из-за гордыни, корыстолюбия и скудоумия московских князей, не успев и сойтись под сенью единого княжеского стола, Русь опять раскалывалась в междоусобье.

Что Юрий! Тщеславный и жадный князек, мальчишка, для которого и высокий владимирский стол как можайский прибыток. И мучили Михаила вовсе не опасения за судьбу ярлыка, но то, что Юрий, понимая неправедность и безнадежность предприятия, все же решился на этот спор. Это говорило о многом, и прежде всего о том, что племянник действовал с ведома и одобрения Тохты. Да и как могло быть иначе? На Руси и курица яйца не несет без ханского на то благоволения…