жет быть, еще более привязывала мальчика к отцу. Он его жалел, а кто жалеет любя, тот вдвойне любит.
Все это, говорю я, давно чувствовал мальчик, но всех подробностей передряг и ссор он не знал или не знал их во всей ясности. Весь ужас положения ему не представлялся еще. Вероятно, и бабушка, и отец, оба любя его, берегли его. И вдруг все от него скрываемое открылось, страсти разнуздались, пошли взаимные обвинения, уличения и вечная апелляция к его чувству, к любви его, к долгу, к благодарности. Мальчик изведал страшную пытку – тем более страшную, что все его воспитание, любовь и баловство увеличили и без того в высшей степени сильную впечатлительность.
Неужели человек может быть так чувствителен, что всякая малость раздражает его?
Так в драме Заруцкий характеризует Юрия Волина, то есть самого Лермонтова [т. IV, стр. 125]. И точно таким же зыбким и раздражительным описывает 15-летнего поэта в своих воспоминаниях Хвостова. Не следует забывать, что Михаил Юрьевич находился в это время в опасном переходном возрасте – от отрочества к юношеству, когда нервная система бывает особенно чувствительна. И вот в этот-то столь трудный период внутренней борьбы и развития пришлось бедному юноше испить чашу нравственной пытки.
Опять-таки в драме мы находим выражение того, как Лермонтов судил о своем состоянии. Он заставляет говорить о себе Юрия:
«Помнишь ли ты Юрия, когда он был счастлив, когда ни раздоры семейственные, ни несправедливости еще не начинали огорчать его? Лучшим разговором для меня было размышление о людях. Помнишь ли, как нетерпеливо старался я узнавать сердце человеческое, как пламенно я любил природу, как творение человечества было прекрасно в ослепленных глазах моих? Сон этот миновался, потому что я слишком хорошо узнал людей…
…У моей бабушки, у моей воспитательницы, жестокая распря с отцом моим, и это все на меня упадает…» [т. IV, стр. 123, 124]
Очевидно, сын стал сильно льнуть к отцу. Бабушка жалуется на него поверенной своей:
«Все там сидит, сюда не заглянет. Экой какой он сделался!.. Бывало, прежде ко мне он был очень привязан, не отходил от меня, как мал был. И напрасно я его удалила от отца, там умели его уверить, что я отняла у отца материнское имение, как будто не ему же это имение достанется. Кто станет покоить мою старость? И я ли жалела что-нибудь для его воспитания? Носила сама бог знает что, готова была от чаю отказаться, а по четыре тысячи платила в год учителю… И все пошло не впрок… Уж, кажется, не всяким ли манером старалась сберечься от нынешней беды… Ах, кабы дочь моя была жива, не то бы на миру делалось» [т. IV, стр. 130].
Наконец вопрос для Михаила Юрьевича был поставлен ребром. Бабушка и отец поссорились окончательно. Сын хотел было уехать с отцом, но тут-то и началась самая тонкая интрига приближенных, с одной стороны бабушки, с другой – отца. Бабушка упрекала внука в неблагодарности, угрожала лишить наследства, описывала отца самыми черными красками и наконец сама, под бременем горя, сломилась. Ее слезы и скорбь сделали то, чего не могли сделать упреки и угрозы, – они вызвали глубокое сострадание внука. Его стала терзать мысль, что, решившись ехать с отцом, покидая старуху, он отнимает у нее опору последних дней ее. Она дала ему воспитание, ей он обязан уходом в детстве, воспитанием, богатством, всем, кроме жизни, правда, но жизнь-то на что же?.. Ему казалось, что в несколько дней он приблизил бабушку к могиле, что он неблагодарен к ней… [стр. 153 и 166] Свои сомнения он высказывает отцу. Отец же, ослепленный негодованием на тещу за ее непонимание его, за нанесенные оскорбления, да, может быть, и под влиянием интриги, подозревает в сыне желание покинуть его, остаться у бабушки. Семейная драма дошла до высшего своего развития. Что тут произошло опять, мы знать не можем, но только отец уехал, а сын по-прежнему оставался у бабушки. Они больше не виделись – кажется, вскоре Юрий Петрович скончался. Что сразило его – болезнь или нравственное страдание? Может быть, то и другое, может быть, только болезнь. А. З. Зиновьев будто помнил, что он скончался от холеры. Верных данных о смерти Юрия Петровича и о месте его погребения собрать не удалось. Надо думать, что скончался отец Лермонтова вдали от сына, и не им были закрыты дорогие глаза. Впрочем, рассказывали мне тоже, будто Юрий Петрович скончался в Москве и что его сын был на похоронах. Возможно, что стихотворение «Эпитафия», находящееся в черновых тетрадях 1830 года, относится к отцу [т. I, стр. 73]. Из него можно понять, что Михаил Юрьевич был на похоронах или у гроба отца. Во всяком случае, интересно, что высказанная в этом стихотворении мысль: «Ты дал мне жизнь, но счастья не дал» – совпадает с местом в драме «Menschen und Leidenschaften», тоже писанной в 1830 году, где Юрий Волин говорит отцу:
Я обязан вам одною жизнью… Возьмите ее назад, если можете… О, это горький дар! [т. IV, стр. 166]
По этой же драме выходит, что раздраженный отец проклинает сына, и, доведенный этим окончательно до отчаяния, сын налагает на себя руку.
Надо полагать, что Лермонтов перенес в это время страшные мучения, что катастрофа, разыгравшаяся в семье, действительно чуть не довела его до самоубийства. Не говоря о том, что мысль эта встречается в лирических стихотворениях на страницах черновой тетради, мы находим ее в записанных сюжетах для драм, и обе драмы его: «Mencshen und Leidenschaften» и «Странный человек» – кончаются самоубийством героя.
Что первая из названных драм имеет чисто автобиографическое значение, кажется, ясно, но и вторая, написанная в 1831 году, носит тот же характер. Впрочем, ведь и сам поэт говорит об этом в предисловии к ней [т. IV, стр. 177], замечая, что изображенные им лица «все взяты из природы» и что он желал бы, чтобы они были узнаны, так как тогда раскаяние верно посетит души тех людей…
Но пускай они не обвиняют меня. Я хотел, я должен был оправдать тень несчастного!
Этот несчастный, которого Лермонтов отдает на суд общества, очевидно, он сам. Да и есть отчего сделаться несчастным: он ли не любил отца, он ли в разлуке с ним не лелеял образ его, и вдруг неожиданно все разбито, все безвозвратно потеряно! От него, от его любящей души отец отвернулся. И он чувствовал, что отец, оскорбленный, любящий отец, не виноват – он не такой, каким его хотели выставить другие, тоже дорогие ему лица. Понятно, что юноша облегчал душу свою созданием поэтического произведения, излил всю желчь на свою бабушку. Не она ли подала повод к последней разыгравшейся катастрофе?.. Он и выставил ее в драме «Люди и страсти» с особенной неприязнью. По внешнему виду и всей обстановке, по содержанию ее нельзя не признать. Чувствуется на каждом шагу глубокая неприязнь юноши к виновнице его горя, и связывает его с ней только чувство благодарности. Вся симпатия лежит к отцу. Это несомненно для каждого читателя драмы.
Когда затем прошло некоторое время и острая боль улеглась, Михаил Юрьевич увидал, что он несправедлив был к бабушке своей. В то же время, желая выставить все события, «чтобы раскаяние посетило души виновных», он пишет еще раз драму – «Странный человек», в которой опускает бабушку и уже не с прежней симпатией относится к отцу. Может быть, ему стало известно отношение отца к матери, и он выводит ее на сцену доброй, любящей, загнанной. Что обе драмы вызваны одними и теми же мотивами, ясно при взаимном их сравнении. Целые сцены из драмы «Люди и страсти» перенесены сюда. Только герой называется не Волиным, а Арбениным. Это имя особенно дорого поэту и встречается в нескольких произведениях его. Зато в той и другой драме близким другом героя является Заруцкий. Одинаковую роль играет в обеих драмах и старый слуга.
Постигшее горе не могло не оставить глубокого следа на характере поэта. Он, что называется, ушел в себя. Явилось в нем что-то надломленное. С одной стороны – жажда любви, сочувствия; с другой – недоверие к счастью и к людям. Он еще больше ушел в природу и в ней отдыхал и искал облегчения раненой душе своей.
Об отце своем он, кажется, никому не говорил. Не тогда ли родилось в нем обыкновение скрывать от всех все, что было ему особенно близко и свято? Он выказывал людям только внешнюю, разгульную сторону свою, то, что немцы называют Galgenhumor. Это – шутки и юмор человека, идущего на смерть и не желающего, чтобы видели, что душа его смертельно поражена. Известно – и я буду иметь случай указать на это, – что Лермонтов дурачился самым непозволительным образом, что он выкидывал легкомысленнейшие штуки в то время, как его занимали самые серьезные мысли. Только бумаге доверял он беседы со своим лучшим «я». Немногие заглянули в его душу.
Свое горе по отцу он тоже вверял лишь бумаге. К отцу, очевидно, относятся две пьесы в тетради 1831 года. Первая пьеса содержит в себе то же, что составляет главный мотив в драме «Люди и страсти». Чувствуя горькую судьбу отца, он ощущает и горечь своей судьбы: «Мы оба, – говорит он, – стали жертвою страданья». Смертью прерванная связь тяготит сына; ему хочется общения с отцом и за дверями гроба. Но есть ли отклик? Есть ли в отце, умершем, понимание, есть ли чувство? [т. I, стр. 200]
Другая пьеса, писанная одновременно с описываемыми событиями, дышит полной безнадежностью, полным трагизмом. Жизнь мрачно глянула на юного поэта и вызвала в нем убеждение, что он призван на несчастье и горе.
Я сын страданья; мой отец
Не знал покоя под конец;
В слезах угасла мать моя;
От них остался только я,
Ненужный челн в пиру людском,
Младая ветвь на пне сухом:
В ней соку нет, хоть зелена.
Дочь смерти, – смерть ей суждена[52] [т. I, стр. 201].
Странно, что мы в тетрадях нигде не находим чего-либо, что имело бы отношение к бабушке, кроме, конечно, того, что встречается в драме «Люди и страсти». Нигде не высказалась горячая симпатия к ней, словом, что-либо подобное тому, что чувствовал он к отцу. Или это случайность?.. Что Лермонтов был очень внимателен к бабушке, известно. На слово его старушка всегда могла положиться. Так меня заверяло лицо, близко знавшее Лермонтова, что, когда открылась первая на Руси железная дорога в Царское Село, старушка, боявшаяся этого нововведения, как-то раз вырвала у внука, тогда уже давно гусарского офицера, обещание не ездить более по ней. Михаил Юрьевич свято хранил данное слово и ездил в Царское Село, где стоял его полк, на тройках.