Легко можно представить себе неловкого еще не то юношу, не то мальчика, который, несмотря на раннюю зрелость, все же находился в переходном возрасте. Наружный вид его соответствовал этому состоянию. Он был невысокого роста, довольно плечист, с не устоявшимися еще чертами матового, скорее смуглого лица. Темные волосы со светлым белокурым клочком чуть повыше лба окаймляли высокое, хорошо развитое чело. Прекрасные большие умные глаза легко меняли выражение и не теряли ничего от появлявшейся порою золотушной красноты. Слегка вздернутый нос и большей частью насмешливая улыбка, тщательно старавшаяся скрыть мелькавшее из-под нее выражение мягкости или страдания, – вот каким описывают Мишу Лермонтова знавшие его в эти годы[62].
В то время шла в нем усиленная поэтическая деятельность. Образы творений, над которыми работал он позднее, наполняли его фантазию: были сделаны первые наброски «Демона»; он успел кое-что передумать и пережить; обрывки мыслей, образов, типов, носясь в его воображении, путались и сливались с героями произведений других поэтов. Молодое восторженное настроение внезапно сменялось мрачным чувством, вскормленным горькими ранними опытами любящего сердца. Романтизм, свойственный его годам, да и эпохе 30-х годов, овладел им. Он любил декламировать из Ламартина и Пушкина, задумывался над драмами Шиллера, но всего больше начинал говорить в душе его Байрон. С огромным томом байроновских творений бродил молодой поэт по уединенным местам большого сада или, обиженный не понимавшими его девушками, удалялся в свою комнату. Мрачная байроновская муза нашла отголосок в душе молодого, начинавшего страдать мировой скорбью, непризнанного поэта. Он невольно подпадал под влияние этой музы, как и под влияние других, но, подражая британскому поэту, он оставался все-таки и тогда уже самим собой, своеобразным, как даже и в первых детских опытах подражания Пушкину. Все, что он писал, выливалось из души, пережившей то, что старался он передать в стройных рифмах своей поэзии. Он занимал у поэтов форму, брал даже целые стихи, но только если они отвечали его душе. Он не был слепым подражателем: не чужая рифма и образы руководили им, как это бывает обыкновенно в отзывчивых молодых душах в юные годы, воображающих себя поэтами, – нет, он брал только то, что по духу считал своим. Великие поэты служили ему образцами. Под их руководством он делал первые шаги на поприще искусства: так, художник, будь он великий Рафаэль, изучая и копируя кисть своего учителя, руководясь ею, рано уже высказывает собственную мысль и душу и, будучи под влиянием великих образцов, все же не может быть назван их подражателем. Таков был и Лермонтов. По тетрадям видно, как быстро он усваивал себе, что было нужно, как пользовался он творениями других поэтов для собственного совершенствования и развития и затем выходил на свою оригинальную дорогу. И чем более зрел он, тем менее отражалось влияние занимавшего его поэта. В тетрадях 1829 года, когда начал он свою поэтическую деятельность, мы видим концепцию и целые песни, взятые у Пушкина. В тетрадях 1830–1831 годов, когда является влияние других поэтов и особенно Байрона, Лермонтов уже далеко не в такой степени им подчиняется. Не боязливым учеником является он – не учеником, подражающим мастеру и вводящим в чужое произведение некоторые свои мотивы, – нет, он здесь уже сознает свои силы. Удивляясь наставнику и учась у него, он предъявляет смело права своей индивидуальности и знает, что по силе дарования рано или поздно станет с ним рядом, самостоятельным, как и он, великим талантом.
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,—
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы? —
Или поэт, или никто!..[63] [т. I, стр. 218]
Это стихотворение, написанное в альбом Сушковой, может быть, и было тем, что, видя его «неразлучным с огромным Байроном», его дразнили английским поэтом – говорили, что он ему подражает, драпируется в тогу его. А Лермонтов никогда ни в кого и ни во что не драпировался.
В черновых тетрадях этого времени встречается много переводов и подражаний Байрону то в прозе, то в стихах. Так, он работал над «Гяуром», «Беппо», «Ларой» и другими произведениями английского поэта[64].
Лермонтов тщательно читает жизнь лорда Байрона, написанную Муром, что тотчас вынуждает его написать стихотворение:
Не думай, чтоб я был достоин сожаленья.
Хотя теперь слова мои печальны, – нет,
Нет, все мои жестокие мученья —
Одно предчувствие гораздо больших бед.
Я молод, но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел.
У нас одна душа, одни и те же муки, —
О, если б одинаков был удел!
Как он, ищу забвенья и свободы.
Как он, в ребячестве пылал уж я душой, и т. д. [т. I, стр. 113].
Юноша так увлекался Байроном, что постоянно приравнивает судьбу его к своей. Свою раннюю любовь он поясняет сходством с ним. Сходство видит он и в первых приемах проявления таланта: «Когда начал я марать стихи в 1828 году, я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их. Они теперь еще у меня. Ныне я прочел в жизни Байрона, что он делал то же самое: сходство меня поразило». Затем далее он пишет: «Еще сходство в жизни моей с лордом Байроном: его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат; про меня на Кавказе старуха предсказала то же самое моей бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось, хотя бы я был так же несчастлив, как Байрон»[65].
Однако и это влияние Лермонтов скоро пережил и понял, что он – не Байрон, а «другой, еще неведомый избранник», и избранник с русскою душой. Любопытно, что Лермонтов среди увлечения Байроном инстинктивно чувствует необходимость найти противовес влиянию чужеземного писателя и ищет его в родной литературе.
Родная литература наша тогда еще мало могла дать ему. Образцовые наши поэты бледнели от сравнения с иностранными, так что около того времени Белинский мог говорить о несуществовании русской литературы. Лермонтов в тех тетрадях, в которых занят Байроном, как бы с отчаянием восклицает: «Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать. В пятнадцать же лет ум не так быстро принимает впечатления, как в детстве, но тогда я почти ничего не читал. Однако же если захочу вдаться в народную поэзию, то верно нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях». С этими песнями знакомил Михаила Юрьевича учитель русской словесности семинарист Орлов. Он давал уроки Аркадию Столыпину, сыну владетельницы Середникова Екатерины Апраксеевны. Орлов имел слабость придерживаться чарочки. Его держали в черном теле и не любили, чтобы дети вне уроков были в его обществе. Лермонтов, который был на несколько лет старше своего родственника, беседовал с семинаристом, и этот «поправлял ему ошибки и объяснял ему правила русской версификации, в которой молодой поэт был слаб»[66]. Часто беседы оканчивались спорами. Миша никак, конечно, не мог увлечься красотами поэтических произведений, которыми угощал его Орлов из запаса своей семинарской мудрости, но охотно слушал он народные песни, с которыми тот знакомил его.
В рано созревшим уме Миши было, однако, много детского: будучи в старших классах университетского пансиона и много и серьезно читая, он в то же время находил забаву в том, чтобы клеить с Аркадием из папки латы и, вооружась самодельными мечами и копьями, ходить с ним в глухие места воевать с воображаемыми духами. Особенно привлекали их воображение развалины старой бани, кладбище и так называемый «Чертов мост». Товарищем ночных посещений кладбищ или уединенного, страх возбуждающего места бывал некто Лаптев, сын семьи, жившей поблизости в имении своем[67]. Описание такого ночного похода сохранилось тоже в черновой тетради:
«Середниково. В Мыльне. – Ночью, когда мы ходили попа пугать» – гласит заглавие стихотворения.
Тут же рядом с этими стихотворениями, описывающими ребяческое похождение юноши, жаждущего фантастических, возбуждающих нервы впечатлений, мы находим следы серьезной мысли и серьезного чтения. Так, Лермонтов, читая «Новую Элоизу» Руссо, делает по поводу ее критические заметки и сравнения с «Вертером» Гете.
Итак, и Байрон, и Руссо, и Гете занимали ум юноши, в то время как фантазия прибегала к самым странным средствам для удовлетворения жажды сильных ощущений.
Тревога душевная и романтическое настроение искали себе выхода в сердечной привязанности. Мы видели, как рано начал Лермонтов жить сердцем. Еще неясный для него язык страстей встревожил десятилетнего мальчика. Ранняя чувствительность, сентиментализм эпохи, прирожденная чуткость души и образы разных героев и героинь из прочитанного – все это волновало воображение. К тому же окружал его преимущественно женский мир. Жажду любви мальчик переносил с одного предмета на другой, увлекаясь то в ту, то в другую сторону. Услужливое живое воображение рисовало ему в разном свете встречаемые им типы девушек, и самому юноше трудно было отдать себе отчет в волновавших чувствах, уразуметь, что было более истинным, что преходящим, минутным увлечением.
К стихотворению «К Гению», писанному в 1829 году, рукой Лермонтова сделана приписка: «Напоминание о том, что был в Ефремовской деревне в 1827 году, где я во второй раз полюбил 12-ти лет и поныне люблю». Кто была эта вторая страсть поэта, мы частью можем догадываться из одной заметки в тетради 1830 года: «Мне 15 лет. Я однажды (3 года назад) украл у одной девушки, которой было 17 лет, и потому беспредельно любимой мною, бисерный синий снурок, он и теперь у меня хранится. Кто хочет узнать имя девушки, пускай спросит у двоюродной сестры моей. – Как я был глуп!»