Его в высшей степени чуткая душа не встречает отзыва. Он поэтому скрывает от всех настоящие движения ее и старается выставить холодность и безучастность изгнанника рая. Сам же он слышит звуки его, и рвется к ним навстречу, и не может уловить их в ясном сознании, и в бессильном отчаянии считает себя отвергнутым небом и землей.
Я не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворен,
Но для чего живу, страдая? [т. III, стр. 75]
Намеков на это состояние много раскинуто в произведениях поэта и по тетрадям того времени. Еще за год до написанной им «Песни ангела» он говорит:
Хранится пламень неземной
Со дней младенчества во мне;
Но велено ему судьбой,
Как жил, погибнуть в тишине [т. I, стр. 99].
Этот неземной пламень – «пламень любви горячей», любви к людям, к которым он простирал свои объятья:
Но люди
Не хотят к моей груди
Прижаться [т. I, стр. 188].
Он требовал любви, «со всею полнотою», сам, конечно, не будучи в состоянии разъяснить себе, чего хочет, и делая других ответственными за личное неудовлетворение:
Люди хотят иметь души, и что же?
Души в них волн холодней [т. I, стр. 152].
Но все это раннее разочарование не мешало поэту, чувствовавшему себя одиноким, и – может быть, именно потому, – искать родную душу:
И как преступник перед казнью
Ищу вокруг души родной.
Он был чуток к любви и безгранично предан тем, кого заключил в свое сердце. Но именно эта безграничная преданность и делала его требовательным. Одна фальшивая нота заставляла его съежиться в самом себе и нарушала все душевное равновесие. Восстановление прежних отношений делалось уже немыслимым. Нежнейшие струны, вновь связанные, не могли издавать прежнего, чистого звука. При всем желании возобновить порванные отношения это не удавалось Лермонтову, и он переходил к сарказму, в котором не щадил ни себя, ни других. От этого он внутренне чувствовал себя еще более несчастным.
Мы знали человека, не разгадавшего себя и сбившегося с настоящего своего пути. Он был одарен замечательными музыкальными способностями. В нем была душа артиста-музыканта, но он попал в дипломаты. Однако он все-таки жил музыкой и сам играл на скрипке, по большей части оставаясь недовольным собой. Великие артисты высоко ставили его понимание музыки. Для этого человека одна фальшивая нота становилась источником невыразимого страдания. Случалось ли ему услышать ее в игре другого, собственный ли смычок изменял ему, но с ним тотчас делалось что-то необыкновенное. На выразительном лице его являлся отпечаток такого страдания, какого не случалось нам видеть на поле сражения или под ножом хирурга. Долго не мог он прийти в себя, хоть и не любил показывать своих страданий, всячески стараясь их маскировать. Продолжать играть или слушать пьесу ему становилось решительно невозможно. Нечто подобное происходило с Лермонтовым. Он невыразимо страдал от всякого неловкого прикосновения. Вот отчего он, чем старше становился, тем труднее допускал кого-либо в святая святых своего «я», а напротив, старался встать к человеку такой стороной, чтобы всякое случайное задевание его чутких струн становилось затруднительным. Отсюда, конечно, неестественность и натянутость в отношениях поэта к другим. Он был сам собой лишь в беседах со своей музой да на лоне природы. Этим поясняется любовь его к небу, тучам, звездам. К ним он направлял крылатую свою фантазию, в них видел своих друзей, братьев, с ними вел беседу.
Чисто вечернее небо,
Ясны далекие звезды,
Ясны, как счастье ребенка…
Люди друг к другу
Зависть питают;
Я же, напротив,
Только завидую звездам прекрасным,
Только их место занять бы хотел [т. I, стр. 192].
Недаром же в минуту отчаянья Лермонтов сам себе пишет эпитафию, которую кончает так:
…И в нем душа запас хранила
Блаженства, муки и страстей;
Он умер, здесь его могила,
Он не был создан для людей [т. I, стр. 106].
Мысль, которая потом была так чудесно высказана в «Демоне», когда ангел описывает любящую душу:
Творец из лучшего эфира
Соткал живые струны их;
Они не созданы для мира,
И мир был создан не для них.
Чем моложе был Лермонтов, тем больше была в нем надежда встретить родную душу. Оттого-то 15– и 16-летним мальчиком он метался от одного предмета любви к другому, то тут, то там думая найти понимание и сочувствие. Особенно сильно это проявлялось в промежуток времени от 1830 до 1832 года, когда из мальчика он становился юношей, а домашние сцены и окончательная распря между бабушкой и отцом поставили поэта в такое положение, что он оторвал душу свою от обоих, а скоро и совершенно лишился отца, смерть которого тяжело на нем отозвалась[104].
Вот тут-то и настала пора любви и страсти нежной. Лермонтов окружен был целой толпой девушек, двоюродных и троюродных сестер с их подругами. Между ними избирал он себе предмет для тайных вздохов и молитв, для воспевания и любви.
Об отношениях его к Екатерине Александровне Сушковой мы говорили в своем месте [см. главу VI нашей биографии], а также о нежных чувствах, питаемых к двоюродной сестре Анне С. Немного позднее вся его страстная любовь сосредоточилась на Варваре Лопухиной. Это была привязанность глубокая, всю жизнь сопровождавшая поэта. Образ этой девушки, а потом замужней женщины, является во множестве произведений нашего поэта и раздваивается потом в «Герое нашего времени» в лицах княжны Мэри и особенно Веры.
Вареньке Л. посвящено большое число стихотворений; но Лермонтов никогда не называет ее имени. Обыкновенно на стихотворениях этих стоят звездочки[105]; только раз в тетрадях его встречаем мы стихотворение, где в заглавии поставлено «к Л.»; это подражание Байрону:
У ног других не забывал
Я взор твоих очей [т. I, стр. 186].
Г-жа Хвостова (рожденная Сушкова) рассказывает [«Записки», стр. 96], что стихи эти были посвящены ей. Мы нашли их записанными рукой поэта в альбом Верещагиной; но в его черновых тетрадях стоит «к Л1». Нет сомнения, что сам поэт долго колебался между предметами своего обожания, не зная, которой из девушек отдать предпочтение. Победа осталась за Варенькой Л1. Лермонтов относился к ней с такой деликатностью чувства, что нигде не выставлял ее имени в черновых тетрадях своих. Много лет позже, в 1836 году, описывая один случай из своей жизни, где героиня называлась Варварой, он даже в рукописи ставит только заглавную букву «В» и затем спешит заменить имя другим:
Она звалась [Варварою], но я
Желал бы дать другое ей названье.
Скажу: при этом имени, друзья,
В груди моей шипит воспоминанье,
Как под ногой прижатая змея,
И ползает, как та среди развалин,
По жилам сердца… [т. II, стр. 183]
В письмах к друзьям своим Марье Александровне Лопухиной и Саше Верещагиной, в которых он откровенно высказывается обо всем, мы никогда не находим имени этой любимой им девушки. В альбоме Верещагиной нашелся ее портрет, рисованный самим поэтом. Эта любовь, прошедшая много фазисов, всегда оставалась чистой, и мы еще вернемся к истории ее позднее.
Сверстники, знавшие о ней, покровительствовали пламенному чувству молодых людей, имевшему самый идеальный характер. Впрочем, оба они не выказывали своей любви и не говорили о ней, но признавали ее молча. Старшие если знали о том, то не придавали серьезного значения. Поэт был одних лет с ней, и, следовательно, его считали мальчишкой, когда она, достигнув 16 лет, была уже «невестой», и приходилось думать о выдаче ее замуж.
«Она была прекрасна, как мечтанье»: продолговатый овал лица, тонкие черты, большие задумчивые глаза и высокое, ясное чело навсегда оставались для Лермонтова прототипом женской красоты. Над бровью была небольшая родинка.
Характер ее, мягкий и любящий, покорный и открытый для добра, увлекал его. Он, сопоставляя себя с ней, находил себя гадким, некрасивым, сутуловатым горбачом: так преувеличивал он свои физические недостатки. В неоконченной юношеской повести он в Вадиме выставлял себя, в Ольге – ее и так описывал внешний вид любимой девушки:
«Это был ангел, изгнанный из рая, за то, что слишком сожалел о человечестве… Свеча, горящая на столе, озаряла ее невинный открытый лоб и одну щеку, на которой, пристально вглядываясь, можно было бы различить золотой пушок; остальная часть лица ее была покрыта густою тенью, и только когда она поднимала большие глаза свои, то иногда две искры света отделялись в темноте. Это лицо было одно из тех, какие мы видим во сне редко, а наяву почти никогда… Иногда выходила на свет белая ручка с продолговатыми пальцами; одна такая рука могла быть целой картиной» [т. V, стр. 6].
Вареньку Лопухину окружали вниманием, за ней ухаживали; это приводило поэта в трепет, волновало, возбуждало ревность. Когда разнесся слух, что она «снизошла» к одному из ухаживающих, выходит замуж, поэт пришел в негодование, потом загрустил и долго не виделся с ней. Они случайно встретились опять в доме у общих друзей. Там объяснилось, что все вздор, что никогда не думала она любить другого и что брак, о котором было заговорили, был исключительно проектирован родными. Тогда Лермонтов, возвратясь домой, написал стихотворение, в котором выразил перенесенную им муку и затем радость сознания, что все же она любит его. В стихотворении она выставлена как бы уже вышедшей замуж. Заглавие этого произведения: «28 сентября»: