Тогда же, или за год, Лермонтов в Тарханах стал писать поэму «Сашка», пользуясь набросками, сделанными им в разное время, и, между прочим, еще в юнкерской школе в тетрадке «лекций по географии европейских государств в военном отношении». Произведение это, интересное своим автобиографическим значением, любопытно теплотой воспоминаний о Москве и Московском университете. Оно осталось неоконченным, вероятно, потому, что в нем еще слишком сказывался дух произведений скабрезного свойства, вышедших из-под пера поэта во время пребывания его в «юнкерской школе». Некоторые стихи, писанные им в то время, вошли в поэму. Лучшие строфы из нее Михаил Юрьевич перенес позднее в другие свои произведения.
Лермонтов делил время свое между кутежами да пустыми удовольствиями, и серьезной думой, и литературными занятиями. Привыкший наблюдать за собой и окружающим, поэт не мог не относиться к переживаемому критически. Неудовлетворение собой за мелкую недостойную жизнь, которую вел он, и презрение к пустому обществу, среди которого вертелся, – все вместе вызвало в поэте желание написать драму или комедию, долженствовавшую быть резкой критикой на современные нравы. Кажется, на него подействовало чтение грибоедовской комедии «Горе от ума», ходившей по рукам в рукописи, так как цензура не дозволяла ее печатания, не говоря уже о запрещении постановки на сцене[172]. Тогда-то была задумана Лермонтовым драма «Маскарад», за которую он и взялся, а затем несколько раз ее переделывал, когда цензура постановку ее не разрешала, несмотря на протекцию. Препятствовало тому и третье отделение, и смягчить его не могло заступничество А. Н. Муравьева, просившего двоюродного брата своего Мордвинова, начальника этого учреждения, о снисхождении. «Мордвинов оставался неумолим; цензура получила даже неблагоприятное мнение о заносчивом писателе, что ему вскоре отозвалось неприятным образом». На строй и манеру писать повлиял, однако, не Грибоедов, а Шекспир, по крайней мере, что касается группировки фактов и пружин действия. Приглядываясь к драме «Маскарад», в этом нетрудно убедиться, тут несомненно влияние «Отелло». Как там ревность вызвана пропажей платка, так здесь играет роль украденный браслет. В князе Звездиче мы находим черты Яго; в Нине – Дездемоны; в Арбенине – Отелло. Но если влияние Шекспира несомненно, то несомненно и то, что Лермонтов старался изобразить нравы нашего общества и описать то, что сам он видел, что сам в нем пережил. Ему хотелось выставить ничтожество светского общества. С этой стороны он находится под влиянием произведения Грибоедова.
Рисуя знакомую ему светскую молодежь и ее интересы и времяпрепровождение, Лермонтов выводит на сцену картежника в образе Шприха, мелкого самолюбивого князя Звездича с условным, чисто внешним понятием о чести. Ему под стать баронесса Штраль. Интереснее их Арбенин, этот мрачный и умный человек с сильными стремлениями, очевидно, желающий стать выше среды, в которой живет, и не могущий этого сделать. Он стоит в самой жизни и среди ее требования и предрассудков и не может из них высвободиться, хотя сильный дух его и требует иных рамок. Оттого-то он запутался и не понимает себя так же, как не понимают его другие:
Сначала все хотел, потом все презирал я,
То сам себя не понимал я,
То мир меня не понимал.
Арбенину хотелось жить не только широкой, но и глубокой мыслью, и жить деятельно; он, как Фауст, хотел обнять весь мир и все знание. Но он родился в тесной сфере. В условиях, среди которых приходилось ему жить, не было тех широких взмахов, того пульса, который бился в богатой жизни европейского общества, пережившего много фазисов развития. Арбенин, существуя в тесном кружке светского общества или примыкающего к нему полусвета, говорит то же, что Фауст:
. . . . . . . . . я все видел,
Все перечувствовал, все понял, все узнал,
Любил я часто, чаще ненавидел
И более всего страдал…
Но что же он мог перечувствовать, понять и узнать? Какие глубины могла ему открыть жизнь в тесном кругу тогдашних официальных и общественных условий? Арбенин чуял разлад:
И жизни я своей узнал печать проклятья,
И холодно закрыл объятья
Для чувств и счастия земли.
Можно упрекнуть Лермонтова за то, что он не дал своему герою более широких основ, что он ограничил их тесными рамками светского общества. Он бы мог уйти в глубь исторической жизни, жизни народной, и на них изобразить характер героя. Это совершенно верно. Мы того мнения, что «Маскарад» – произведение совершенно неудачное: Лермонтов был еще слишком молод, чтобы браться за серьезную драму. Сам-то он ведь только сошел со школьной скамьи и жизнь знал лишь в известных сферах ее проявления. Поэт еще не мог разобраться, он путался в материале личных дум, молодой житейской опытности и много им прочитанного в произведениях великих поэтов. Оттого у него является желание бичевать современное общество, как это сделал Грибоедов, и изобразить страсть, глубокую, как у Шекспира. Оттого в его Арбенине проскальзывают черты, с которыми он ознакомился в «Фаусте» Гете, в «Манфреде» Байрона, в «Рене» Шатобриана, в «Коварстве и любви» Шиллера и других драмах. В «Маскараде» является «неизвестный», l’inconnu французских драм, совершенно не вяжущийся со всем построением и задачами русской жизни и, следовательно, русской драмы.
Михаилу Юрьевичу страшно хотелось выступить на литературное поприще одновременно и в печати, и на сцене театра.
Хлопоты относительно постановки на сцену «Маскарада» были менее удачны. Цензура его не одобрила. «Драма «Маскарад», – рассказывал Лермонтов, – отданная мной на театр, не могла быть представлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель недостаточно награждена»[173]. Поэту так хотелось видеть свое произведение на сцене, что он в угоду цензуре принялся за переделку драмы, и таким образом явилась вторая редакция ее, не говоря уже о некоторых переделках более мелких, дошедших до нас в различных списках. Эта переделка самим поэтом была названа уже не «Маскарад», а именем главного действующего лица «Арбенин» [т. IV, стр. 249].
Лермонтов, видимо, желал смягчить «резкость страстей», за которые упрекала его цензура. Оттого Арбенин уж не отравляет жены своей, как это имеет место в первой обработке, а только пугает ее тем, что отравил ее, чтобы узнать истину:
. . . . . . Перепугал немного!
Хотел знать правду и узнал…
Опомнитесь и встаньте; я солгал,
Я не ношу с собою яда…
В вас сердце низкого разряда,
И ваша казнь не смерть, а стыд…
Цензура требовала, чтобы была вознаграждена добродетель, и вот Лермонтов делает и ей уступку. Он выбрасывает из драмы баронессу Штраль, неизвестного, чиновника и вводит новое лицо, Оленьку, бедную, добрую, чрезвычайно скромную девушку, которую он сначала несправедливо заподозривает, а затем, сознав свою ошибку, разбитый уходя из дому, навсегда порывая счастье свое, дает ей аттестацию благородной души и обещает обеспечить будущность:
Я еду. Оленька! Прощай!
Будь счастлива – прекрасное созданье,
Душе твоей удел – небесный рай —
Душе благородных воздаянье.
Как утешенье, образ твой
Я унесу в изгнание с собой.
Пускай прошедшее тебя не возмущает.
Я будущность твою устрою: ни нужда,
Ни бедность вновь тебе не угрожает.
Вся эта переделка неудачна и менее сценична. Она только доказывает, что Лермонтов не дорос еще до драмы. По нашему мнению, первая редакция гораздо лучше, и она, а не вторая, может быть даваема на сцене. Это станет ясно для каждого, кто сравнит их, имея в виду театр. П. А. Ефремов, впервые напечатавший текст этот, ставит вопрос, не считать ли первую редакцию «ранним первоначальным наброском пера?». Обе редакции вышли в течение одного года. Появление второй можно объяснить только страстным желанием начинающего писателя во что бы то ни стало увидать свою пьесу на подмостках и потому готового сделать всевозможные уступки и торопливо изменяющего, на что ему указано, и исправляющего, что считается неудобным теми, от которых зависит дать позволение постановки. Мы полагаем, что поэт был благодарен цензуре за недопущение и этой второй редакции. Но это могло быть лишь позднее, когда суждения поэта стали зрелее, потому что в это время он пишет еще драму, тоже вполне неудачную, до такой степени неудачную, что прежние издатели не задумались причислить ее в один разряд с юношескими драмами «Испанцы», «Странный человек» и проч. и в отдельном изданном томике отнести к 1831 году. Так оно прежде казалось и нам, но теперь мы можем положительно сказать, что она писана в начале 1836 года в Москве и Тарханах и тоже имеет автобиографическое значение. О ней-то Лермонтов пишет в письме к Раевскому: «Пишу четвертый акт новой драмы, взятой из происшествия, случившегося со мной в Москве»[174]. Что именно случилось с Михаилом Юрьевичем в Москве, трудно сказать с достоверностью, но догадаться возможно, и данные есть.
Бабушка поэта, Арсеньева, выехав из Петербурга еще весной 1835 года в Тарханы, ждала своего любимого внука к себе на побывку. Долго не удавалось Михаилу Юрьевичу получить отпуск, и давно приготовленный бабушкой экипаж с разными затеями ожидал его напрасно[175]. Наконец 20 декабря Михаил Юрьевич получил отпуск и уехал через Москву, Рязань, Козлов и Тамбов. Шаловливое настроение духа его не оставляло. В первый раз после университетских лет он вновь посещает любимый им город с воспоминаниями детства и юности. После неприглядных лет петербургского существования Москва должна была повеять чем-то родным и близким. Образы и думы лучших дней, попранные и забытые в вихре товарищеской и салонной жизни, вновь вставали перед ним. Он вновь должен был увидаться с друзьями прежних лет, встретиться с теми женщинами, которые поднимали дух его и связывали добрые черты его характера и гения с лучшим прошлым. В Москве жили Александра Верещагина и Марья Лопухина. Немудрено, что охватившее зыбкую душу поэта счастливое настроение воскресило многое умершее или заснувшее в Петербурге, и что при таком состоянии с новой силой заговорило чувство любви к особе, теперь для него пропавшей. Она вышла замуж в 1835 году. Свидание с ней больно затронуло сердце поэта, и утраченное счастье преисполнило его чувством ревности и ненависти к похитителю его. Привычка Михаила Юрьевича перелагать на бумагу все переживаемое побуждает его и теперь дать выражение своему чувству. Только недавно в Петербурге работал он над драматическим произведением, и теперь для выражения овладевших им чувств выбирает он драматическую же форму. Кроме того, влечет его к ней и то обстоятельство, что чувства свои к любимому существу он уже изображал в юношеской своей драме «Странный человек», выведя ее в лице Загорскиной, а себя во Владимире. Теперь в драме «Два брата» Загорскина только что вышла замуж за князя Литовского. Юрий Радин, после 4-летнего отсутствия приехавший из Петербурга молодой гусарский офицер, узнает эту неожиданную весть. Отец его Дмитрий Петрович говорит ему: