Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество — страница 61 из 76

За несколько дней перед этим Лермонтов с кем-то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у «пяти углов» и предсказавшую смерть Пушкина от «белого человека»; звали ее Александра Филипповна, почему она и носила прозвище «Александра Македонского» после чьей-то неудачной остроты, сопоставившей ее с Александром, сыном Филиппа Македонского.

Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, со своей стороны спросил: будет ли он выпущен в отставку и останется ли в Петербурге? В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, «после коей уж ни о чем просить не станешь». Лермонтов очень этому смеялся, тем более что вечером того же дня получил отсрочку отпуска и опять возмечтал о вероятии отставки. «Уж если дают отсрочку за отсрочкой, то и совсем выпустят», – говорил он. Но когда нежданно пришел приказ поэту ехать, он был сильно поражен[322]. Припомнилось ему предсказание. Грустное настроение стало еще заметнее, когда после прощального ужина Лермонтов уронил кольцо, взятое у Софьи Николаевны Карамзиной, и, несмотря на поиски всего общества, из которого многие лица слышали, как оно покатилось по паркету, его найти не удалось.

В конце апреля или начале мая Лермонтов тронулся в путь. В почтамт, откуда отправлялся мальпост в Москву, Лермонтов, не терпевший проводов, прибыл с Шан-Гиреем, который и принял от уезжающего поэта последнее прости бабушке и петербургским друзьям. Отъезжающий Михаил Юрьевич наружно был весел и шутил[323]. Было ли весело у него на душе – другой вопрос. Своему неудовольствию на преследовавшего его Бенкендорфа поэт дал волю, написав по его адресу восемь стихов, в которых выражает надежду, что «за хребтом Кавказа укроется от российских пашей, от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей» [т. I, стр. 331].

За Лермонтовым водилась повадка переступать установления служебных правил. Его самостоятельная натура не терпела пут и определенных строгих рамок существования, налагаемых военной дисциплиной. Он часто позволял себе отступления, которые сходили ему с рук благодаря вниманию к нему друзей и некоторых понимавших его положение начальников. Таковыми были Галафеев и в особенности Граббе. Не так ли Инзов относился к подчиненному ему Пушкину? Но, конечно, далеко не все глядели на Лермонтова снисходительно. Теперь опасность строгого наказания за отступления и своевольные поездки и отлучки росла. Решено было, что с поэтом на Кавказ поедет Монго Столыпин. Ему поручалось друзьями и родными оберегать поэта от опасных выходок.

Глава XIX

Последнее путешествие на Кавказ. – Встреча с Боденштедтом. – Из Ставрополя в Пятигорск. – Затруднения со стороны начальства относительно пребывания поэта в Пятигорске. – Дом, в котором жил Лермонтов. – Жизнь в Пятигорске. – Семья Верзилиных. – Антагонизм между приезжим и местным обществом. – Кружок молодежи. – Нелюбовь к Лермонтову представителей приезжего столичного общества. – Отношение к ним Лермонтова. – Н. С. Мартынов. – Выходки Лермонтова: альбом карикатур, шалости

Наш поэт держал путь свой на Москву. Круг друзей в любимом им городе принял его сердечно, и путник наш чувствовал себя хорошо. «Я от здешнего воздуха потолстел в два дня, – пишет он бабушке [т. V, стр. 433], – решительно Петербург мне вреден». Михаил Юрьевич проводил время у Розена, Анненковых, у Мамоновой, Лопухиных, виделся со Столыпиными. В кругу молодежи в ресторане встретил его тогда и немецкий поэт Боденштедт. Прислушаемся к его рассказу:

«…Мы были уже за шампанским. Снежная пена лилась через край стаканов, и через край лились из уст моих собеседников то плохие, то меткие остроты.

– А! Михаил Юрьевич! – вскричали двое-трое из моих собеседников при виде только что вошедшего молодого офицера.

Он приветствовал их коротким «здравствуйте», слегка потрепал Олсуфьева по плечу и обратился к князю[324] со словами:

– Ну, как поживаешь, умник?

У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и замечательная гибкость движений. Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на пол бумажник или сигарочницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как будто был вовсе без костей, хотя плечи и грудь были у него довольно широки.

Гладкие, белокурые, слегка вьющиеся по обеим сторонам волосы оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб. Большие, полные мысли глаза вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на красиво очерченных губах молодого человека.

Одет он был не в парадную форму: на шее небрежно повязан черный платок; военный сюртук не нов и не доверху застегнут, и из-под него виднелось ослепительной свежести белье. Эполет на нем не было.

Мы говорили до тех пор по-французски, и Олсуфьев представил меня на том же диалекте вошедшему. Обменявшись со мной несколькими беглыми фразами, офицер сел с нами обедать. При выборе кушаньев и в обращении к прислуге он употреблял выражения, которые в большом ходу у многих – чтоб не сказать у всех – русских, но которые в устах нового гостя неприятно поражали меня. Поражали потому, что гость этот был – Михаил Лермонтов.

Во время обеда я заметил, что Лермонтов не прятал под стол своих нежных, выхоленных рук. Отведав нескольких кушаньев и осушив два стакана вина, он сделался очень разговорчив и, надо полагать, много острил, так как слова его были несколько раз прерываемы громким хохотом. К сожалению, для меня его остроты оставались непонятными, так как он нарочно говорил по-русски и к тому же чрезвычайно скоро, а я в то время недостаточно хорошо понимал русский язык, чтобы следить за разговором. Я заметил только, что остроты его часто переходили на личности; но, получив раза два меткий отпор от Олсуфьева, он счел за лучшее упражняться только над молодым князем.

Некоторое время тот добродушно переносил шпильки Лермонтова; но наконец и ему уже стало невмочь, и он с достоинством умерил его пыл, показав, что при всей ограниченности ума сердце у него там же, где и у других людей.

Казалось, Лермонтова искренно огорчило, что он обидел князя, своего товарища, и он всеми силами старался помириться с ним, в чем скоро и преуспел.

Я уже знал и любил тогда Лермонтова по собранию его стихотворений, вышедшему в 1840 году, но в этот вечер он произвел на меня столь невыгодное впечатление, что у меня пропала всякая охота поближе сойтись с ним. Весь разговор с самого его прихода звенел у меня в ушах, как будто кто-нибудь скреб по стеклу.

Я никогда не мог, может быть, к вреду моему, сделать первый шаг к сближению с задорным человеком, какое бы он ни занимал место в обществе; никогда не мог извинить шалостей знаменитых и гениальных людей только во имя их знаменитости и гениальности. Я часто убеждался, что можно быть основательным ученым, поэтом или писателем и в то же время невыносимым человеком в обществе. У меня правило основывать свое мнение о людях на первом впечатлении; но в отношении Лермонтова мое первое неприятное впечатление вскоре совершенно изгладилось приятным.

Не далее как на следующий же вечер, встретив снова Лермонтова в салоне г-жи М., я увидел его в самом привлекательном свете. Лермонтов вполне умел быть милым.

Отдаваясь кому-нибудь, он отдавался от всего сердца; только едва ли с ним это часто случалось. В самых близких и прочных дружественных отношениях находился он с умной графиней Ростопчиной, которой было бы поэтому легче, нежели кому-либо, дать верное понятие об его характере.

Людей же, недостаточно знавших его, чтобы извинять его недостатки за его высокие, обаятельные качества, он скорее отталкивал, нежели привлекал к себе, давая слишком много воли своему несколько колкому остроумию. Впрочем, он мог быть в то же время кроток и нежен, как ребенок, и вообще в характере его преобладало задумчивое, часто грустное настроение.

Серьезная мысль была главной чертой его благородного лица, как и всех значительнейших его творений, к которым его легкие, шутливые произведения относятся, как его насмешливый, тонко очерченный рот к его большим, полным думы глазам.

Многие из соотечественников Лермонтова разделили с ним его прометеевскую участь, но ни у одного из них страдания не вызвали таких драгоценных слез, которые служили ему облегчением при жизни и дали ему неувядаемый венок по смерти».

Выехал Лермонтов из Москвы вместе с Алексеем Аркадьевичем Столыпиным. Ехали они до Ставрополя очень долго, дорога была прескверная[325]. В Ставрополе видел их ремонтер Борисоглебского уланского полка Магденко[326]:

«Покуда человек мой хлопотал о лошадях, я пошел наверх и, в ожидании обеда, стал бродить по комнатам гостиницы. Помещение ее было довольно комфортабельно: комнаты высокие, мебель прекрасная. Большие, растворенные окна дышали свежим, живительным воздухом. Было обеденное время, и я с любопытством озирался на совершенно новую для меня картину. Всюду военные лица, костюмы – ни одного штатского, и все почти раненые: кто без руки, кто без ноги, на костылях, на лицах рубцы и шрамы, немало с черными широкими перевязками на голове и руках. Эта картина сбора раненых героев глубоко запала мне в душу. Незадолго перед тем было взято Дарго. Многие из присутствующих участвовали в славных штурмах этого укрепленного аула.

Зашел я и в бильярдную. По стенам ее тянулись кожаные диваны, на которых восседали штаб и обер-офицеры, тоже большей частью раненые. Два офицера в сюртуках без эполет одного и того же полка играли на бильярде. Один из них, по ту сторону бильярда, с левой моей руки, первый обратил на себя мое внимание».

Это был Лермонтов. Известность его тогда уже распространилась, и партнер по бильярду с гордостью объяснил Магденке, с кем он играл. Лермонтов в Ставрополе представлялся командующему войсками генералу Граббе, который, выехав в отряд, по просьбе поэта дозволил ему оставаться несколько дней в Ставрополе, а затем догонять отряд за Лабой.