МИХАЙЛОВ ДЕНЬ — страница 32 из 58

святость, там духовная брань. Вот почему, завершая разговор о Таинстве Елеосвящения, расскажу о духовной брани Шурочки, приезжающей ежегодно в Оптину пустынь, чтобы пособороваться в монастыре.

Шурочка — профессиональная уборщица, а наш батюшка говорит:

— Уборщица в храме — это призвание, а у Шурочки от Бога талант.

Бывало, приедет Шурочка в гости, а дом после неё сверкает чистотой. Распорядок дня у неё такой — в пять утра она уходит в монастырь на полунощницу, после литургии убирается в храме, а потом начинает мыть и чистить мой дом. Я протестую:

— Шурочка, отдохни!

Но уговаривать её бесполезно. Однажды, желая дать Шурочке отдых, я запретила ей убираться в доме. Шурочка обиделась и удалилась в сарай, перемыв там предназначенный к выбросу хлам. Правда, потом сама же выбросила этот хлам из сарая и призналась мне:

— Не могу я без дела, скучаю. Уж до чего я работать люблю!

В храме у Шурочки множество подопечных, престарелых или больных. Бывало, напросится она в гости к больной прихожанке да и вымоет ей к празднику дом. И, хотя рабе Божией Александре уже за семьдесят, все зовут её ласково Шурочкой — такая она добрая, услужливая и радостная, как дитя. Здоровье у Шурочки, замечу, отменное, и странно было услышать её признание, что она «болящая». Обнаружилось это так. Зашёл ко мне в гости игумен Петр (Барабаш), узник Христов, отбывавший срок за православную веру в тюрьмах и лагерях. Шурочка встретилась тогда с батюшкой впервые и вдруг по-заячьи вскрикнула при виде его.

— Шурочка, ты что?

— А благодатный батюшка!

— Ты-то откуда знаешь?

— Я-то не знаю, да бес во мне от благодати смертным визгом визжит.

Не поверила я Шурочке. А после кончины игумена Петра прочитала в книжке о нём, что батюшка действительно был благодатный — отчитывал бесноватых, исцелял недужных, и по его молитвам Господь вернул зрение слепой.

Болезнь, по словам Шурочки, была попущена ей за отступничество от Бога. Выросла она в крестьянской семье с огненной верой во Христа, а потом в угоду неверующему мужу сняла крест и оставила храм. Невенчанный брак оказался недолгим. Но когда Шурочка в покаянии вернулась в церковь, началось нечто страшное — невидимая сила гнала её из храма, и несколько лет она не могла пособороваться и причаститься. Так началась та духовная брань, что длится и поныне. Внешне это незаметно. Но, со слов Шурочки, на соборовании она кричит, а потому и удаляется из Москвы в монастырь, чтобы «не позориться» перед знакомыми. Разумеется, никакого позора в этом мученичестве нет, но у Шурочки свой жизненный опыт: как-то на Пасху она подарила знакомой платок, а та брезгливо выбросила его, прослышав, что Шурочка «бесноватая». Словом, кто стяжал в этой жизни богатство, кто — славу, а Шурочка стяжала любовь людей, и ей больно терять её.

Правда, соборуясь вместе с Шурочкой, я не слышала, чтобы она кричала. Но однажды увидела, как она опрометью бросилась из храма на паперть, а я поспешила за ней:

— Шурочка, тебе плохо?

— Да бес во мне дурным криком кричит: «Жжёт огнём, погибаю и обещаю — выйду из тебя, если покинешь храм!» Ну, вышла на паперть, а он издевается: «Что, корова, поверила, ха-ха-ха?» Благодать-то на соборовании такая, что нечистую силу огнём пожигает, зато нам до чего ж хорошо!

Когда я передала знакомому профессору слова Шурочки об особой благодати соборования, он ответил подчёркнуто сухо:

— Простите, но я человек науки и веровать, как тёмная бабка, не могу.

Шурочка действительно окончила всего три класса, но с детства была приучена родителями читать святых отцов. Читает она много — авву Дорофея, Добротолюбие, а уж Псалтирь у неё на устах. В их деревне, рассказывала Шурочка, многие знали Псалтирь наизусть, и я люблю слушать её рассказы о былом:

— Жили мы с Богом, и жили как в раю. Рожь стояла стеной, урожаи богатые. А с первым ударом колокола все бежали в храм. По тысяче земных поклонов за день в пост полагали, а работать любили как! Крепкие были люди, здоровые, а потом от безбожия разболелся народ. Сегодня иные, как обессиленные, а в храме томятся и устают. Вера слабая, духом мы слабые, вот и суждено нам жить по написанному: «от многих моих грехов немоществует тело, немоществует и душа моя».

Себя Шурочка тоже причисляет к немощным в вере, горюя, что не дано ей здесь возрасти в меру своих родителей. Правда, папу она почти не помнит — его убили комсомольцы, разорявшие храм. А мать, оставшись одна с детьми, твёрдо встала на путь исповедничества. За отказ вступить в колхоз и убрать из дома иконы им отрезали землю по самые окна, а потом забрали корову, кур, одеяла, одежду и не оставили в доме даже горстки муки. В детстве Шурочка так страшилась голода, что иногда думала про себя: может, лучше жить, как все, и стать комсомолкой, как убийцы её отца? Останавливала вера матери, говорившей детям:

— Разве Господь оставит нас?

Много лет прошло, но из глубины детства всё слышится Шурочке голос матери, читающей детям Евангелие: «Бог ли не защитит избранных Своих, вопиющих к Нему день и ночь, хотя и медлит защищать их? Сказываю вам, что подаст им защиту вскоре. Но Сын Человеческий, пришедши, найдет ли веру на земле?» (Лк. 18, 7—8).

Слушаю Шурочку и думаю о своём. В моём окружении вроде все православные, но чего только не наслушаешься порой!

— Наняла попа, чтобы пособороваться на дому. А толку? — возмущалась одна бизнес-леди. — Раньше я много жертвовала на храмы, а теперь сомневаюсь: зачем?

Кстати, эта женщина и профессор искренне считают себя верующими. Но как же далека порой наша вера от жертвенной веры простой крестьянки, спрашивающей детей: «Сын Человеческий, пришедши, найдет ли веру на земле?»

«ОЙ ВЫ, ГОЛУБИ, ОЙ ВЫ, БЕЛЫЕ»

Случай с профессором

Вернулась я осенью в Москву из деревни и сразу же позвонила ближайшей подруге.

— Прости, не могу говорить, — ответила подруга. — Папу схоронили вчера.

— Давай я завтра к тебе приеду?

— Умоляю, не приезжай. Я не открою дверь.

Так продолжалось два месяца — звоню, а подруга бросает трубку, запрещая приезжать к ней. Тут было явно что-то неладно. Конечно, горе есть горе, но два месяца — изрядный срок для траура, тем более что смерть отца не была неожиданной. Он умер уже в глубокой старости, а перед этим несколько лет угасал в параличе. К сожалению, попытки подруги обратить отца к Богу не имели успеха — он был в своё время профессором кафедры научного атеизма и «антирелигиозником» старой закалки. Веру в загробную жизнь профессор называл «сказкой для малодушных» и, запретив дочери отпевать его в церкви, завещал распорядиться его останками «практично» и «гигиенично», то есть сжечь его тело в крематории, а пеплом удобрить клумбу.

Удобрять клумбу столь кощунственным образом подруга не стала, но захоронила урну с прахом отца в могиле его православных родителей, крестивших сына ещё во младенчестве и водивших его в детстве за ручку в храм. А после кремации начались странности — подруга перестала выходить на работу и, затворившись в квартире, не пускала на порог никого. Когда же обеспокоенные коллеги приехали навестить её, она отказалась открыть им дверь, а в квартире кто-то громко и страшно стонал.

На работе всполошились и позвонили мне с упрёком: «Неужели ты не можешь навестить подругу и выяснить, что происходит? Там, похоже, какой-то кошмар!» Навестить подругу я очень хотела. Но как это сделать, если твёрдо обещано, что не откроют дверь? Думала я, думала и придумала. Однажды подруга взяла у меня книгу, а потом долго извинялась, что забывает вернуть. И, позвонив подруге, я сказала «металлическим» голосом:

— Немедленно верни мою книгу! Она мне срочно нужна для работы.

— Но я, я, — залепетала подруга, — я не могу пока выйти из дома.

— И не выходи. Сейчас я подъеду к твоему дому, сяду на лавочке у подъезда, а ты вынесешь книгу, и всё.

Просидела я на лавочке минут сорок и, не дождавшись подруги, позвонила ей в дверь. В ответ на звонок из квартиры послышался вой и крик подруги: «Не плачь, папочка!» А в квартире с нарастающей силой что-то грохотало, выло, рыдало, и вдруг разом закричали от ужаса подруга и её мать. Там творилось такое, что в беспамятстве страха я замолотила в дверь руками и ногами, выкрикивая непотребное:

— Открой немедленно! Я дверь разнесу!

— Прекрати истерику, Нина, — ответила из-за двери подруга. — Спускайся вниз, я выйду сейчас.

Вскоре она действительно вышла из подъезда. Но в каком виде? Краше в гроб кладут.

— Говори, что случилось, — приступила я к подруге.

— Папа жив и после кремации живёт с нами, — сказала она тихо. — Папа очень страдает, но так изменился после смерти, что не выпускает нас с мамой из дома даже за продуктами в магазин.

— А чем питаетесь?

— Сначала варили крупу на воде, а потом крупа кончилась.

У меня была с собою буханка горячего хлеба, купленного по дороге сюда. «Хлебом пахнет! — оживились подруга. — У тебя есть хлеб?» И по тому, с какой жадностью она набросилась на хлеб, я поняла — она голодает. А подруга вдруг заплакала над хлебом горючими слезами:

— Ты же знаешь папу — благороднейший человек. А теперь такое творит, что стыдно рассказывать, и мы с мамой уже в голос кричим.

— Ты отпела отца?

— Хотела отпеть. Пришла в церковь и спросила у одной бабушки: «Можно ли мне отпеть папу, если он человек крещёный и в детстве веровал в Бога, утратив веру потом?» А старушка как рявкнет на меня: «Грех безбожников в храме отпевать! Им одна дорога — в геенну!»

— Нашла кого спрашивать! — ахнула я. — Ты что — к батюшке не могла обратиться?

— Батюшке надо правду говорить. А разве можно про папу стыдное рассказывать?

В этом вся моя подруга — она действительно неспособна сказать о ком-то худое, а про любимого папу — тем более. И тут я впервые догадалась о причинах, заставивших её таиться от всех: ей легче голодать и терпеть нестерпимое, чем осудить и «опозорить» пусть даже призрак отца.